Львовский пейзаж с близкого расстояния - Селим Ялкут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это я вернул владельцу в надежде воспользоваться еще раз, если понадобится. В застольной беседе на поминках я об этом просил, но увы…
Невероятное событие, как не раз случалось в биографии Фридриха Бернгардовича, произошло где-то спустя год. Фото возникло буквально ниоткуда, мистическим (я не шучу) образом. Ведь я все вернул, незадолго до смерти, потом жалел, кому эти фото могли пригодиться, кроме меня. И тут такая находка. Рукопись с неудачными сканами лежала без движения, а чудом явившееся фото и дальше то появлялось, то исчезало. Даже сейчас мне пришлось потрудиться, чтобы его найти. Зато теперь с Фридрихом Бернгардовичем можно познакомиться, убедиться, что такой был. Намного позже, не помню от кого, я узнал, что прах Фридриха Бернгардовича покоится в семейном склепе в Черновцах. Наверно, там и фотографии. Хорошая новость. Жаль расставаться, что называется, навсегда. К вымышленному герою привыкаешь, а тут — живой человек. Хорошо, если бы Фридрих Бернгардович каким-то образом проявился среди нас. Он бы смог. Я бы не удивился.
Фридрих Бернгардович Гольдфрухт. Киев, 60-е годы
В жизни всегда присутствует фантастический элемент, несмотря на все уверения в ее предсказуемости и оправданности здравым смыслом по известной формуле — Господь терпел и нам велел. Обычно, за ссылкой на авторитет всегда кроется нехватка собственных аргументов, но тут спорить не пристало. Для этого он и придуман — этот главный довод в пользу долготерпения, если, конечно, оставить споры о природе Первосущего философам, а самим обратиться к практической стороне вопроса. Она как раз и убеждает в правильности пути (сейчас бы сказали — жизненной позиции), обещая терпеливому некую заботу вроде страхового полиса, пусть даже на словах или во сне. Ведь и сон для бедняка в сравнению с явью своего рода рай и видение пиршества. И снится даже не богатство, а некая особая жизнь, которой иначе не бывает. От того он так дорог, этот сон.
В чем мы совершенствуемся постоянно? В добродетели? Или всего лишь ложное чувство манит, прикрывая любовью к бедности соблазны тщеславия? Или того пуще — надменной удовлетворенностью от завершенности зрелища, потому что если и есть в нищете нечто — это именно завершенность. Жалость унижает? Но кого? Жалеющего или жалеемого? Говорят и такое: — Господь рассыпает нищенствующих для заботы о наших добродетелях. А богатые на что? И они, как показывают в телесериале, тоже плачут. Страдание уравнивает, но тоже по своему — бедных на небесах, а людей состоятельных здесь, на земле — ведь и неосознанный грех переживается, кто считает — экзистенциально, а кто — кармически, отражаясь на судьбе потомков. Особый интерес представляют, однако, люди средние, застрявшие в начале бесконечного пути мирского приобретательства, чуть отступившие от края евангельской бедности, где-нибудь между черствой коркой (крошкой), благодарное приятие которой уравнивает страдальца с голубем, и кредитной карточкой, и еще далее — размеренным аскетизмом богатства, которое также не предполагает лишних трат, а жаждет, пожалуй, только одного — бессмертия. Пусть даже не в Царствии Небесном, отлучением от которого стращал Христос, а где-нибудь на южных островах, по масштабам мироздания — не более игольного ушка, в котором, однако, приятно задержаться.
Но если существует эта скрытая напряженность, силовое поле, противостояние между столь фундаментальными категориями бытия, как бедность и богатство, то должны быть и сюжеты, ибо именно так воплощаются Священные книги — через жизнеописания реальных персонажей, приметы и обстоятельства биографий и собственно слова, которых хватает на увесистый том, и все они значат буквально: плен, предательство, жажда, голод, лестница, камень, вол, ясли, звезда, пастухи, стадо… много чего. И сами персонажи действуют в обстоятельствах житейских, сочетая декларативность предназначения со скромностью в быту. Пожалуй, только царю Соломону удалось обвенчать добродетель (не будем к нему слишком строги) с мирскими благами, и потому ничего не оставалось, как стать поэтом, заполнить печалью сосуды мудрости. Само по себе это делает его биографию исключительной, недоступной для подражания.
Обращает внимание настойчивое воспроизводство этих сюжетов, как будто Господь отвлекся или потерял интерес к своему детищу, и оно само повторяет известный рассказ автоматически, простым делением, наращиванием биомассы, раз за разом, выводя известную категорию — бедность, бедность, бедность и лениво подбирает похожие друг на друга персонажи, как пробуют на роли в скучную пьесу. Нужно же кому-то отыграть на виду у позевывающей публики. История тоже устает, обретая позу известного роденовского героя (странно, что никто не видит в нем иронии), она либо откровенно скучает, либо предается безобразиям — последствиям все той же скуки. Мировые войны — не более, чем такие безобразия. Ясно, что Святое семейство может существовать и теперь, даже не в смысле ожидания прихода Мессии, даже не в смысле святости, как таковой, которая при жизни явно выглядит попроще, а как свидетельство, как источник постоянного воспроизведения чуда, не одного, а сразу многих — тепла, света, горячей воды, которой месяц не было, а теперь пошла. Жизнь в современной квартире при нынешней запущенности коммунального хозяйства и крайне экономной высоте потолка может соотнестись с бытом пещеры вплоть до живности в коридоре и петушиных криков с балкона многоэтажного дома. Переселению из подземелий чуть ближе к облакам тоже можно придать евангельский смысл. Ведь не станем мы пенять нынешним подвижникам за пользование электричеством и водой, тем более, что те подаются не всегда, превращая достояние цивилизации в орудие испытаний, когда приходится ужинать при лучине продуктами из отключенного холодильника. Тут есть тонкость — и аристократ способен неплохо перекусить при свечах, но человек чуткий (homo humanus) легко обнаружит различия.
Никто не знает, где и когда творится волшебство, под чьей личиной оно деликатно обретается совсем рядом, и не его ли рука терпеливо (в терпении — надежда) тянется к нам. Евангельские сюжеты живут в обыденной жизни постоянно, и кого упрекать, если собственному глазу не хватает зоркости, чтобы разглядеть чудо. Прогуливаясь недавно по Китаевской пустыни, в живописном склоне горы я набрел на место затворничества с желтой маковкой и замочком на дверях, и по привычке читать разные объявления на закрытых наглухо магазинах и конторах, извлекать полезную информацию на ближайшее будущее, ознакомился с аккуратным листком канцелярского вида. Он извещал, что монах Гавриил, сделавший фотоснимок у ворот Ново-Афонского Пантелеймоновского монастыря, обнаружил на нем Богоматерь, тихо и незаметно вставшую рядом с братией и паломниками, обитающую незримо, как и должно в чудесных обстоятельствах, и обнаружившую себя лишь при проявлении отснятого материала. Еще неизвестно — хотела ли Она того или просто замешкалась, недооценила технические возможности фотографии, и так попалась. Последнее, кстати, и воодушевляет более всего, делает понятным пафос записки в окошке затворенного скита — радостно сознавать, что мир не столь банален, как рассказывают астрологи и экономисты, он погружен в тайну, пусть лишь своей частью, отрешенной от рутины, но тайна эта удивительна и обещает каждому, кто готов в нее поверить, моральный выигрыш, вознаграждение, смысл, если хотите. Фотография — точный достоверный документ, принимаемый милицией и судом. Но то — юстиция, задолго до Пилата знаменитая своим лицемерием, а далее лишь многократно подтверждавшая это известнейшее человеческое свойство. Лучшего не придумано — но что в кончиках пальцев Фемиды, удерживающей балансир весов, беспристрастность или равнодушие? Оптимист не нуждается в оправдании бытия, живет себе и живет, а нытика, ипохондрика, пессимиста этот тезис способен вогнать в глубокую меланхолию, отравить сознание ядом тоски так, что вернее не думать. Темнота и покой — лучшие средства от головной боли. А куда смотреть? И кто мы — взявшиеся судить? Кого можно встретить? Как отличить? На дороге из Рима? На камнях у озера, под тихий плеск волны? Или в кабине лифта? Иногда мытого, а часто и нет с предупреждающей надписью (скрижалью?) на стене, выполненной фломастером, аккуратно и убедительно — Не сорите. Вы здесь живете. Стыдно. Последняя морализирующая часть фразы убеждает, задает некий камертон (интеллигенция назвала бы его нравственным), обжигает апостольской страстностью, для которой нет мелких пакостей и проступков, потому что даже дурное намерение, шевеление червячка в сердцевине (а с чем еще сравнить душу?), а уже все равно — грех, не иначе.