Короткометражные чувства - Наталья Рубанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не станем наступать на больную мозоль и мы; обратимся к веку гуманизма: допустим, будто бы такой существовал.
Елена пребывает одновременно в нескольких состояниях: твердом, жидком и газообразном. Когда Елена тверда, она одной ногой у плиты. Когда жидка, одной рукой в могиле. Когда газообразна… когда Елена газообразна…
Но Сочинитель не дал нам информации о том, что же на самом деле происходит с Еленой в газообразном состоянии, поэтому опустим это предложение — тем более наша глокая куздра штеко будланула бокра и уже кудрячит бокренка.
— Я не понимаю, нет, я определенно не понимаю, что все это значит! Если это рассказ о разводе, то можно было просто написать: «После развода Елена уехала на море, так и не сумев проглотить обиду». Разве не так? Тут же… Нет, я, правда, теряюсь! При чем здесь Аристотелева логика, 25-й кадр? Да, если поискать, наверное, и ошибочки найти можно…
— Это такой художественный прием. Именно с его помощью можно передать то состояние, в котором героиня, не объясняя собственных чувств…
— Чë? Да пошли они со своими приемами! Я простой человек и хочу, чтоб все понятно было. Мне ихняя сложность на хрен не нужна, ясно? Я как приду домой, так сразу стакан залужу. А как прогреюсь до кишок, так чертенку подзатыльник дам, а там и бабу свою в койку: тепло! Потом телик смотрим, а баба моя плачет. От радости, что у ней мужик такой есть. Чë тебе еще надо, Марусь?
Маруся тупо улыбается и молчит, поглаживая половник.
— Есть несколько способов построения художественной реальности, здесь представлена как раз…
— Да срать я хотел на эти художественные реальности!
Тем временем глокая куздра штеко будланула бокра и кудрячит бокренка.
Скользить по побережью холодного моря… Скользить по… Быть безымянной… Чистой… Светлой… Самое главное — быть безымянной… Снять все маски, истечь слезами… Распластаться под криками чаек… Глубоко под землю зарыть свою страшную боль… Отнести за высокие горы, за дикие леса… Утопить в море синем. Сером. Красном. Черном… каком угодно! Затонуть кораблем на дно, лежать не шевелясь. Обучиться языку дельфинов. Поумнеть капельку. Не прочитать ни строчки, не сказать ни слова, не сесть ни в один поезд. Не помечтать ни об одной иллюзии. Не поверить ни в одну идиллию. Загрустить — догруститься до чертиков, до русалок, до леших с ведьмами! — и встать, и пойти. И богу помолиться. Зардеться. Заалеть. Очиститься. Сделать промывание желудка. Выпить активированного угля. Не думать об истине и проч. Почитывать на пляже Сартра, шокируя приматов. Не летать самолетами «Аэрофлота». Улыбаться!
«И зачем я женился?!..» — Федя Достоевский чересчур громко вздохнул, выходя из некрасивого подъезда некрасивого своего дома, чем вызвал неподдельный интерес патрулирующей некрасивую скамейку некрасивой старухи: «Здрасть» — «Здрасть», — сквозь зубы и коронки. А как вышел, нижние конечности сами понесли тело в винно-водочный, где Федя купил несколько «чекушек», да и потопал в парк: а куда ему еще без денег в субботу вечером?
В парке выгуливали себя и собак нормальные люди, у которых все было хорошо, а не как у Феди. На лицах нормальных людей читалось умиротворение, довольство и то самое чувство превосходства, которое могут позволить себе иные особи, не отягощенные вопросами Фединого «формата». Они плыли, перетекая из твердого состояния в жидкое, из жидкого — в газообразное, и так — по кругу, бесконечно, много-много смен времен года. «Так было всегда, и это никогда не кончится, — думал Федя, откручивая голову первой „чекушке“. — Господи, куда б ее деть, а?» — последнее, правда, относилось уже не к пробке, резво отправленной в кусты, а к Ж: Жене, жене, женщине-матери — и все такое, со всеми вытекающими.
Федя поморщился, сделал довольно большой глоток и присел, после недолгих поисков, на бревно: после ста залп-граммья жизнь не то чтоб пошла веселей, но, во всяком случае, уже не казалась такой противной, хотя, безысходной, пожалуй, оставалась: проблема ведь, помимо всего прочего, состояла еще и в том, что Федя действительно не знал, какое из двух зол хуже. «Униженный и оскорбленный» — пронеслось в голове, но так же и вынеслось: что, в конце концов, значит его проблемка, если посмотреть на ту ну уж если не из космоса, то хотя бы с высоты птичьего полета? «Птичьего помета», — сплюнул Федя, сделал еще глоток и вспомнил, как однажды, в самолете, с любопытством прижался к иллюминатору. При виде земли сверху в его мозгу совершенно отчетливо что-то щелкнуло, да так навсегда вместе с тем щелчком и застряло, удобно расположившись в крошечном, но все же мешающем жить, как нормальные люди, файле: «Маленькие человечки с маленькими проблемками. Достоевщина: отстой!». Однако в салоне самолета думать о скучностях-мерзостях человечков оказывалось гораздо проще, нежели сидеть вот так на бревне, пить водку и совершенно четко осознавать, что кто-то в небе, абсолютно так же, как и когда-то он сам, гоняет те же не претендующие на новизну мыслишки. От этого становилось еще неуютней: и вправду, до чего он, Федор Достоевский, дошел? Как докатился, как посмел, на что угробил (далее о мамаше) «лучшие годы»? Мало того что жить с такой фамилией непросто (вечная ухмылка друзей, коллеги других инакомыслящих) — так ведь еще и плохо жить! «А когда ты, Федор Михалч, стал плохо жить?» — спросил себя Федя и, сделав еще несколько больших глотков, принялся неспешно-подлинно, «чиста-а па-русски», размышлять.
А так: поначалу все, что называется, пёрло — и в школе, и в универе, и с диссером, и с лабораторией… Друзья. Книги. Байдарки-палатки-гитары. Неплохая родословная. Девы, всячески влюбленные в него, высокого, острого на язык очкарика, разбиравшегося не только в формулах. В него, скромно блистающего английским. В него, непринужденно беседующего как с профессором так и — по необходимости — с «ментом поганым». В общем…
Но ведь женился.
Женя пришла к ним в лабораторию мыть пробирки: в коротком халатике (подробности на усмотрение читающего). Она была, разумеется, бедной, красивой и одинокой. Она мыла пробирки полгода, пока на одном из застолий — защита чьей-то докторской — он, Федор Достоевский, отчего-то не махнул лишку да не вызвался провожать лаборантку до ее Кукуево. После проводов Федор Достоевский имел неосторожность трогать и раздвигать Женины ноги, и именно она, эта неосторожность, и превратила необычную Женю в самую обыкновенную жену. И, быть может, именно ее родинка под левой ключицей и сыграла роковую роль в том, что можно назвать «дальнейшей судьбой героя»: пошлить так пошлить.
Однажды, ну очень холодным зимним вечером, Федор Достоевский слишком долго изучал эту ее родинку, а потом сказал то, что говорят практически все пребывающие в некоем гормональном неадеквате мужчины: «Давай жить вместе». Женя поправила свои крашенные в белое волосы да и вжалась носом на веки вечные в плечо Федора Достоевского: продолжение следует!
Она не понимала, как можно всю жизнь смотреть в микроскоп: мытье пробирок казалось ей даже менее бесполезным занятием, пусть и расценивающимся как «неквалифицированный труд». Поэтому когда Федор Достоевский подвел ее к пресловутому прибору, Женя хоть и потрудилась проявить определенный интерес, оказался тот настолько наигранным, что надежда русской науки быстренько ретировался.