Люди августа - Сергей Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому же я понял, что происходящее со мной, Марсом, «дикими гусями» лишь малая часть, малый эпизод больших, но незаметных перемен, происходящих в стране. Мы – и еще тысячи людей, мне неизвестных, – связаны теперь греховной победой; мы еще живем прошлой жизнью, но уже возникает общность тех, кто будет получать некие дивиденды от этой победы, будет одновременно и вознаграждаться за нее, и за нее расплачиваться.
Как это возникает, как происходит? Один очень точный образ был подсказан мне.
Еще минувшей весной Марс показал мне видеозапись. Ее сделал журналист, отправившийся в Чечню в декабре 1994-го вместе с первыми военными колоннами. Сидя то на броне БТРа, то в грузовике, он по возможности держал камеру включенной и снимал все, что встречалось на пути.
Казалось бы, выйдет скучно, – дороги, села, горы, разговоры солдат, остановки, кормежка, толпы женщин, выходящие перегородить дорогу войскам; но эти пять или шесть часов видеозаписи смотрелись с неослабевающим напряжением.
Сначала я подумал, что причина проста: через несколько дней войска войдут в Грозный, и многие из запечатленных на пленке умрут. Фактически получалось подсматривание в прошлое, угадывание смертных примет: кто прикуривает, кто молчит, кто, наоборот, излишне разговорчив, пытается перекричать гул десятков моторов; кто как смотрит, как держит оружие, как сидит на броне – вдруг будущая судьба бывает зрима заранее?
Но в записи была еще какая-то нехорошая притягательность. И, посмотрев видео второй раз, я понял, в чем она.
Грязь – на самом деле главным героем записи были не люди, не места, не машины, а грязь.
Сначала ее почти не было заметно. Когда колонна вышла к границе, машины были покрыты сухой от морозца зимней пылью, сдуваемой ветром с бесснежных покуда полей. Но это была, если так можно выразиться, сельская, обычная, нейтральная грязь; как бы даже еще не грязь, а лишь исходное вещество для нее; такую грязь можно было смыть в душе или в бане, свести мылом, отчистить щеткой.
А потом день за днем ее размешивали колеса и гусеницы, в нее добавлялся выхлоп тысяч двигателей, выплевывающих в трубы непрогоревшую солярку, капало масло из картеров. И грязь густела, тяжелела, становясь особой, военной грязью, покрывающей машины, въедающейся в одежду, впитывающейся в поры кожи; лица солдат темнели от этой грязи, которая уже не смывалась.
Солдаты еще не вели бои, только стреляли пару раз в ответ неизвестным, выпускавшим неприцельную очередь по колонне. Еще не началась война, и кто-то в высших штабах надеялся, что и не начнется, что боевики сдадутся, встретившись с регулярной армией, с танками, артиллерией, авиацией. А само движение армейской колонны уже создало грязь, которой хватит на все годы войны, которая пометит обе воюющие стороны; и каждый воевавший унесет с собой ее частицы, замешенные на смазке, копоти и крови.
Уже на третий день движения оператор то и дело протирал испачканный объектив камеры. Казалось, оттого, что колонна пересекла границу, распались связи материи, державшие мир в пристойной опрятности, будто земля чувствует перемену от мира к войне, чувствует, что ее больше не коснется плуг, не упадут в нее зерна.
Само надежное понятие земной поверхности исчезло. И прежде, чем дома перестали быть домами, домашнее добро превратилось в кочевой скарб беженцев, прежде чем одни вещи погибли, а другие пошли по рукам и люди снялись с мест, сама земля приготовила почву для всего этого, превратившись из земли родящей в землю поглощающую, в тягучую жижу.
…Вот так же возникла и новая общность, внезапно обнаруженная мной: силой хода событий. И хотя я старался мысленно отъединиться от этой общности, я понимал, что на мне стоит невидимая метка; и еще вопрос, что она означает, какая роль мне отведена.
Метку поставила охота на Песьего Царя; без меня Марс, скорее всего, даже не догадался бы, что Песий Царь существует. И постепенно во мне стал пробуждаться жутковатый интерес к нашей невольной жертве: кто он был? Где получил свой дар? Почему пошел в лагерную охрану? Я чувствовал, что копать в эту сторону не надо, но все чаще и чаще думал о лесном отшельнике, словно, проникнув в его прошлое, мог бы снять с себя грех соучастия; понять Песьего Царя означало – парадокс! – оправдаться перед ним.
Я не верил в пересказанную Кириллом историю про лесную деревушку и служебную собаку по кличке Факел. Как и бабушкина история про деда Михаила – секретного радиста, она была сочинена в контексте одной эпохи и обнаруживала свою нарочитость в другой. Значит, Песий Царь имел какую-то тайну; это было уже привычное мне поле семейной истории. Может быть, он ничего и не знал о себе, создал эрзац-родословную, и я могу оказать ему посмертную услугу, открыть о нем значительно больше, чем ведал он сам.
Я, как делал это уже десятки раз, начал наводить справки.
Оказалось, что документация колонии то ли списана, то ли пропала в течение ведомственных реформ. Бывшие охранники исчезли, их разбросало по стране; одни ушли на пенсию, другие нашли новую работу; а в центральную картотеку МВД у меня хода не было. Нашелся только бывший врач колонии – заядлый шахматист, он переписывался с тем любителем заочных турниров, которого мы встретили в лесном поселке.
Врач жил теперь в Ростове; я разыскал его телефон и позвонил. Не зная, как объяснить, кто является предметом моего интереса, я начал объяснять про кинолога. «Песий Царь?» – переспросил голос в трубке. «Песий Царь», – подтвердил я. Я мог бы попытаться разузнать все по телефону, но знал, что так будет трудно добиться откровенности, и договорился о встрече.
Я прилетел в Ростов 2 сентября, в понедельник; помню это потому, что на улицах утром было множество детей с букетами.
Адрес, продиктованный мне, оказался окружным военным госпиталем. В гостинице, переодеваясь, я включил телевизор; передавали новости, мелькали фуражки и папахи, генерал Лебедь, Аслан Масхадов – в Хасавюрте подписали мир. Я подсчитал в уме – вывод войск начнется 23 сентября и должен завершиться до 31 декабря; быстро, слишком быстро, словно отыграли спектакль и срочно убирали декорации со сцены. Я радовался миру, но каким-то он был ненастоящим; полтора года, даже чуть больше, стреляли друг в друга, бомбили авиацией города, резали головы пленным, а вдруг оказалось, что все это можно прекратить за один-единственный день; мир ли это?
Таксист привез меня к одному из КПП госпиталя; город от него заслонился, вытолкнул на отшиб, окружил промзонами, гаражами, бетонными заборами. Наверное, где-то был парадный вход с постом, с помпезными воротами, с флагом; но мы заехали откуда-то с боку, с черного хода, словно в нелегальную фирму.
На территорию госпиталя уходили железнодорожные пути; я сперва удивился – зачем? – а потом представил, на войну какого масштаба был рассчитан этот окружной госпиталь, в каких количествах предполагалось поступление раненых; какими виделись будущие сражения генералам шестидесятых и семидесятых, какие потери они закладывали в свои стратегии и доктрины.
Тем летом, в июле, отец попал в больницу на две недели. Навещая его, я заметил, что больничная мебель обезьянничает, перенимая недуги пациентов; стул страдает ревматизмом, подставка для капельницы – остеохондрозом; форма увечий становится формой и для предметов, но этого никто не замечает, ни больные, ни персонал.