Я и Он - Альберто Моравиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тут ни при чем. Я всего лишь жена, никогда не рожавшая ему детей. А ведь у моего Протти просто призвание быть отцом. Короче, у него есть любовница и семеро детей. Ни больше ни меньше. Семеро детей, ради которых он готов расшибиться в лепешку. Четыре мальчика и три девочки. Хочешь, скажу, как их зовут? — Нет, это необязательно, я просто не мог понять… — Мой муженек — примерный отец, сущий клад, а не отец. Он не носит в бумажнике фотографию жены и даже любовницы. Зато у него всегда при себе фотографии семерых детей. Семейная жизнь ему очень даже по душе. У Протти так и заведено: один вечер он проводит со мной, изнывая от скуки перед телевизором, а другой с ними — нежится в лоне семьи. И названивает туда раза четыре в день, не меньше: "Как дела? Чем занимаетесь? Как себя чувствуете? Что новенького? Что случилось? Кто ушел? Кто остался дома?" Прекрасный отец, просто слов нет, таких отцов теперь днем с огнем не сыщешь. Вот он каков, мой Протти.
Теперь Мафальда уже не задыхается, а дрожит. С головы до ног ее пронизывают разряды ядовитого бешенства. Прижав меня к двери, она снова шепчет мне на ухо: — До матери его детей Протти нет ни малейшего дела. Ни малейшего. Она так и осталась для него ничтожной секретаршей, которой он когда-то диктовал контракты. Только не подумай, что Протти какой-нибудь там распутник или кто-то еще в этом роде. Вот уж чего нет, того нет. Скорее, наоборот. Тебе известно, как он сделал этих семерых детей? Вопрос звучит для меня настолько странно, я попросту не знаю, что сказать. Смотрю на Мафальду вопрошающе. Она в свою очередь смотрит на меня со злорадной улыбкой и произносит: — С помощью шприца.
— С помощью шприца? — Ну да, путем искусственного зачатия. Ведь у него совсем крохотный, прямо с "гулькин нос", такой короткий, что и не влезает куда надо. Меньше, чем у ребенка. Так что — шприцем. Всех семерых. Впрыснули сколько полагается на каждого — и готово дело. Хорош мой Проттик, а? Вполне в духе времени.
При всем моем изумлении не могу не отметить про себя, что теперь все очень легко объясняется. Протти сублимировался настолько, что "он" у него, по словам Мафальды, "совсем крохотный". Словом, сублимация у Протти символически материализовалась в атрофировавшемся до минимальных размеров половом органе. Мне вспоминается одна из книг, прочитанных мною когда-то для сценария фильма о Наполеоне; фильм, впрочем, не сняли: как всегда, не потянули продюсеры. Так вот, по мнению медика Антонмарки, у так называемого Великого Корсиканца "он" тоже был "с гулькин нос". "Sicut puer", — замечает медик в своих мемуарах. Что и требовалось доказать. Действительно, Наполеон, этот монстр сублимации, конечно же, являл собой пример сверхсублимации, выражавшейся в недоразвитости и атрофии. Для пущей верности тихонько спрашиваю: — А что значит "с гулькин нос"? Мафальда снова таращится на меня как старая псина и показывает полмизинца: — Вот такой.
— Не может быть! — Говорю тебе. С виду мой Протти такой красавец, такой солидный и мощный, особенно когда сидит или стоит. А в постели — вылитый мальчик-с-пальчик: под простыней и не отыщешь. Тут-то и приходит на выручку шприц.
Мафальда торопливо бормочет все это, стоя за прикрытой дверью и время от времени выглядывая в холл.
— А вот и он, — шепчет она. — Помнишь, где фонтан у решетки? Жду тебя там. Долго ты тут проторчишь? — Минут пятнадцать.
— Тогда до скорого.
Она подталкивает меня в холл, выходит сама и, величественно извиваясь, исчезает в тот момент, когда Протти появляется на пороге кабинета. Видел ли нас Протти? Наверняка. Но ему, ясное дело, на это наплевать. Издали он обращается ко мне: — Ты хотел о чем-то поговорить, Рико? Заходи, здесь нам будет удобно.
Протти входит в кабинет первым, я следом; он снова садится за письменный стол, я сажусь перед ним; он направляет на меня лампу; теперь я полностью освещен, а он остается в тени. При всей своей вальяжности Протти грешит всякими инквизиторскими выходками в стиле допроса третьей степени. Как я уже говорил, он сублимировался ради достижения власти, а власть имущим всегда приятно дать это почувствовать тем, у кого ее нет. Ослепленный, я понимаю: ничтожество по определению, сплошной член и никакой сублимации, я оказался перед лицом воплощенной сублимации, сплошной сублимации без всякого члена; от растерянности начинаю ерзать на стуле, затем, опять-таки в духе совершенного ничтожества, выпаливаю: — Протти, мне нужно с тобой поговорить. На карту поставлена моя карьера, мое будущее, моя жизнь.
После этих слов так и хочется хорошенько отдубасить себя по башке. Именно так говорят, а точнее, тявкают подлинные ничтожества, полагающие, будто их чувства не только передаваемы, но и убедительны. Между тем "возвышенцы" и не нуждаются в передаче чувств по той простой причине, что не испытывают их. Путем загадочных превращений сублимации их чувство поднимается до мозга, охлаждается там, как в морозильной камере, а охладившись, изменяет свою природу и становится мыслью, рассуждением, расчетом. Точно таков и Протти: он воспринимает мое душевное смятение с тем же безразличием, с каким волнорез воспринимает бурные волны штормящего моря; возможно, на короткие мгновения волнорез исчезает в кипящей стихии, но тут же снова выступает еще крепче, мощнее, неприступнее. Удивление Протти слишком подчеркнуто, чтобы не быть ироничным: — Что с тобой, Рико, я не понимаю, объясни все по порядку. Нервно верчусь на стуле и снова даю волю чувствам: все равно менять тон уже поздно.
— Ты знаешь, что в первую очередь я занимаюсь культурой, умственным трудом и лишь потом — кино. Точнее, с чисто умственного труда в какой-то момент я переключился на кино. Еще точнее, мне суждено было переключиться на кино.
Протти не отвечает. На его лице, неискреннем до льстивости, застыло фальшивое выражение учтивой светской любезности. Я продолжаю: — Ты с самого начала поверил в меня, и я тебе за это благодарен. А знаешь ли ты, сколько я сделал для тебя сценариев? — Ну, так сразу и не скажу, — улыбается он. — Тут без секретарши не обойтись… — Хотя бы примерно.
— Право, не знаю.
— Сорок два сценария за десять лет. Включая переделки и соавторские работы. А теперь я хотел бы задать тебе один вопрос. Можно? — Разумеется.
— Тебе никогда не приходило в голову, что ты недооцениваешь мои возможности? Что ты мог бы использовать меня с гораздо большей отдачей? — Мне всегда казалось, что твоя работа тебя вполне устраивает и доставляет тебе удовольствие, Рико.
— Тогда давай так: тебе не кажется, что я уже созрел для того, чтобы от сценария перейти к режиссуре? Наконец-то я высказался. Протти на мгновение вскидывает на меня блестящие черные глазищи и слегка хмурится. Затем одаривает меня неотразимой улыбкой вставных зубов.
— Видишь ли, Рико, это дело личное и судить о нем со стороны нельзя. Если ты чувствуешь, что пора переходить от сценария к режиссуре — этого вполне достаточно.
— Но ты же знаешь, что одного моего желания мало. Здесь нужна серьезная поддержка. Короче, без продюсера мне не обойтись.
— Что верно, то верно.
— В моем случае продюсером являешься ты, Протти. Ты, и только ты. Мы знакомы не первый день, и ты прекрасно знаешь, чего я стою. Со своей стороны, я отдал тебе десять лет жизни и ни разу не работал с другими продюсерами. Так что все зависит от тебя.