И горы смотрят сверху - Майя Гельфанд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На одном из склонов, где пасся скот, Истратов обратил внимание на дерево, сплошь обвешанное яркими лоскутками.
– Это что еще? – спросил он старосту.
– Это на счастье, – услужливо ответил он, – обычай такой.
– Снять! – велело начальство.
– Будет сделано, – поклонился аксакал, улыбаясь. Он снова поднес крынку с кумысом, и чекисты снова с удовольствием выпили.
К вечеру путники почувствовали, что устали и слегка опьянели. Хозяин немедленно предложил им заночевать в ауле. Было решено остаться на ночь, но утром, на рассвете, выехать в город. Истратова и Ивана разместили в разных юртах, и Лев Тимофеевич, укладываясь, прихватил с собой наган – мало ли что.
Наутро, проснувшись и выйдя на улицу, он увидел страшную картину: труп его помощника валялся перед входом в юрту. Лицо его было обезображено – язык вырван, уши отрезаны, глаза выколоты. Из пустых глазниц вытекала жидкость, открытый рот застыл в оскале ужаса. Неподалеку собаки, смачно чавкая и довольно урча, что-то жевали. Истратов поспешил найти хозяина, но тот сам появился вскорости. Во взгляде его не было и тени приветливости.
– Уходи, – сказал он без всякого акцента, – это наша степь. Это наше место. Ты здесь чужой.
– Я этого так не оставлю! – зарычал Истратов. – Где моя лошадь?
– Из твоей лошади вышла отличная колбаса, – ответил хозяин. – Убирайся!
Лев Тимофеевич побежал. Оружие у него отобрали, и оставалось лишь надеяться, что сзади не раздастся выстрел. Он бежал быстро, ему казалось, что он летит – мелькали перед глазами деревья, кусты, цветы. Он услышал за собой звуки погони и лай. За ним гналась свора собак. Он оглянулся – собаки нагоняли.
– Черти! Не хватило вам сегодня человечины, еще захотелось? Не будет вам!
Истратов бежит, тугие ветви стегают по лицу, ноги заплетаются; внезапно начинает колоть правый бок, боль становится острой, пронизывающей; тут же чувствует он, что наступил на что-то, нога начинает кровоточить; он задыхается, кружится голова, зрение затуманивается; он бежит, лай собак все ближе, он ощущает на себе их дыхание; он падает, боль со всех сторон, запах крови и собачьей мочи; он теряет сознание.
– Жок![53] – раздался крик. И собаки отступили.
Хозяин на красивом белом скакуне подъехал к лежащему ниц человеку. Ткнул его кнутом, заставил повернуться.
– Ползи, – приказал он, – ползи, если хочешь жить.
Истратов пополз. Ему было тяжело перебирать локтями и коленями; тело болело от укусов, из ран текла кровь.
– Ползи и не возвращайся, – послышалось сзади.
Истратов полз, пока были силы. Потом упал на землю и ушел в небытие.
Его нашли через сутки. Он потерял много крови, в раны попала инфекция, кое-где уже вылупились первые гнойные черви. На счастье, Истратова немедленно переправили в госпиталь, где спасли ему жизнь.
Спустя год Истратов отдаст приказ уничтожить аул. Мужчин расстреляют на месте; женщин замучают и бросят умирать; детей и скот уведут в город; юрты сожгут. Страх воцарится в степном краю.
– Мама, а у нас есть какие-нибудь старые фотографии? – спросила я вечером.
– Какие еще фотографии? – Мама как раз была очень занята – намазывала на лицо какую-то зеленую маску.
– Ну, фотографии. Где родственники всякие, дедушки-бабушки.
– Были когда-то. Но я не помню. А зачем тебе?
– Да так, интересно. Просто я подумала: я ведь ничего о нас не знаю. О нашем роде, о том, откуда мы взялись.
– А чего тебе знать? За тебя раввинат и МВД уже все выяснили.
– Нет, я не о том. Интересно просто понять, какая история нашего рода.
– Голову мне не морочь! – отмахнулась мама и снова принялась намазывать маску. – Лучше подойди, я тебе остатки вымажу.
– Нет уж, спасибо. Я пойду прогуляюсь.
И с этим словами я вышла из дома.
Сколько я себя помнила, мы всегда жили с мамой вдвоем. В Израиль приехали, когда мне было десять лет. Я помню, как мы ездили на метро к бабушке. Она готовила удивительно вкусные блинчики и поливала их медом, сиропом из-под клубничного варенья или просто сметаной. Блинчики ее были кружевными и легкими. Мама никогда не умела печь так вкусно. Еще я помню, как мы ходили в Ботанический сад и цирк. Ботанический сад казался мне огромным и чудесным, как из какой-нибудь волшебной сказки. А цирк я невзлюбила с самого первого раза. Клоуны меня не рассмешили, акробаты не удивили, а дрессированных животных было страшно жалко. В общем, не сложились у меня отношения с цирком.
А потом бабушка умерла, и мы с мамой остались совсем одни. Когда приехали в Израиль, пытались общаться с дальними родственниками, но как-то не сложилось.
Вот у тети Лили все не так – большая, даже огромная дружная семья с братьями, сестрами, тетушками, кузенами, двоюродными бабушками и внучатыми племянницами. И у каждого своя судьба.
Но не может же быть такого, чтобы мы были совсем одни в этом мире! Должен быть хоть один человек, который был бы связан со мной кровно, которому я была бы небезразлична…
Например, мой отец.
* * *
…Стояло теплое, бархатное бабье лето. Солнце, столь жестокое прежде, теперь светило приглушенным, неярким светом и грело ласково, нежно. Была суббота, и евреи, по неизбывной тысячелетней привычке, в этот день отдыхали. Ханох, дряхлый, сильно поседевший и покрытый морщинами, дремал в своем кресле на небольшой веранде. Он уже и Талмуд редко в руки брал. Читал молитвы наизусть, проводил положенные обряды, но в голосе его не было твердости, в руках – силы, в характере – упрямства. Он выполнял возложенную на него обязанность отца семейства и достойного гражданина машинально, как раз и навсегда заученный ритуал. Ханох, конечно, знал, что в стране идет война. Что то и дело проходят восстания, свержения, революции. Что империя, некогда великая, развалилась на части и на ее месте создано что-то новое, непонятное, мертворожденное. Что происходят убийства, погромы, изнасилования. Что люди стонут от террора – красного и белого, на любой вкус.
Но это было далеко от него. Верный, теперь уже Алма-Ату, ужасы войны пока обходили стороной. Этот заброшенный в казахской степи, окруженный горами сонный город жил своей жизнью. И Ханох, семидесятилетний, утомленный, поживший и повидавший, мирно дремал в своем кресле-качалке.
Его не тревожили ни крики ребятишек, что носились по двору с мячом (младшему было всего восемь лет), ни радостный визг старого Пирата, который догонял их, ни азартные возгласы старших детей. Он был погружен в блаженное состояние дремы, неги и удовольствия.
Лев Тимофеевич за эти годы тоже изменился. У него было множество любовниц, он часто ездил по области, в его подчинении находилось большое количество сотрудников. Будучи занятым человеком, наделенный властью, он много и напряженно трудился, налаживая работу ВЧК. Ему, как революционеру со стажем, было поручено строительство новой страны, и времени на ерунду не оставалось. За годы, проведенные в борьбе за советскую власть, Лева превратился в сурового, мрачного и неулыбчивого солдата, привыкшего исполнять приказ, но и знающего, как приказ отдавать. Изменился он и внешне: еще больше похудел и осунулся; лицо приобрело землистый, коричневый оттенок; нос, и раньше висевший крюком, теперь казался еще больше, еще безобразнее. Не осталось прежней мальчишеской наивности; исчез из глаз озорной огонек, а с губ сошла хитрая детская улыбка. Он не выглядел на свой возраст. Это был необщительный человек с колючим и недобрым взглядом, все еще молодой, но успевший стать взрослым мужчиной, жестким, упрямым, не знающим слабости и жалости.