Куприн - Олег Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где уж тут «неисправимый оптимизм», «неистребимый дикарь», «особенное жизнерадостное здоровье»!
В каждом из этих героев повторяются сходные черты: душевная чистота, мечтательность, человеколюбие, пылкое воображение, соединенное с полнейшей непрактичностью и безволием. Но, пожалуй, яснее всего раскрываются они, освещенные любовным чувством. Все они относятся к женщине с сыновней чистотой и благоговением. «Я обожал ее, но никогда не смел и слогом заикнуться о своем чувстве. Это казалось мне святотатством», – признается герой рассказа «Святая любовь».
Устами армейского ницшеанца Назанского («Поединок») в одном из его бурных монологов Куприн прямо идеализирует безнадежное платоническое чувство: «…сколько разнообразного счастья и очаровательных мучений заключается в… безнадежной любви? Когда я был помоложе, во мне жила одна греза: влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, такую, знаете ли, с которой у меня никогда и ничего не может быть общего. Влюбиться и всю жизнь, все мысли посвятить ей». Не так ли и сам Куприн уже в старости, в эмиграции в течение ряда лет 13 января – в канун старого русского Нового года – уходил в маленькое бистро и там один, сидя за бутылкой вина, писал нежно– и почтительно-любовное письмо к женщине, которую очень мало знал, но которую любил скрытой любовью. Потребность в идеальном, очищенном от всего житейского романтическом чувстве жила в нем до конца дней.
Любовь до самоуничижения и даже до самоуничтожения, готовность погибнуть во имя любимой женщины – тема эта, затронутая неуверенной рукой в раннем рассказе «Странный случай». Стремясь воспеть красоту высокого, но заведомо безответного чувства, на которое «способен, быть может, один из тысячи», Куприн, однако, наделяет этим чувством крошечного чиновника Желткова. Его любовь к княгине Вере Шеиной безответна, а сама история, рассказанная Куприным, приобретает отсвет мелодрамы. Пусть так, но она продолжает волновать сотни тысяч людей, и сегодня оплакивающих невыдуманными слезами желтковскую судьбу. Недаром произведения Куприна привлекают мировой кинематограф – от созданного по мотивам «Олеси» французского фильма «Колдунья» до наших «Поединка» и «Гранатового браслета».
Романтическое поклонение женщине, рыцарское служение ей противостояли в произведениях Куприна циничному глумлению над чувством, живописанию разврата, который под видом освобождения от мещанских условностей проповедовали в 1910-е годы Арцыбашев или Анатолий Каменский. Но в целомудрии купринских героев есть что-то надрывное, а в их отношении к женщине поражает одна странность. «Роман наш, – сообщает подруге хищная кокетка Кат («Прапорщик армейский»), – вышел очень простым и в то же время оригинальным. Оригинален он потому, что в нем мужчина и женщина поменялись своими постоянными ролями. Я нападала, он защищался». Поменялись ролями и умная, расчетливая Шурочка Николаева с «чистым и добрым» Ромашовым («Поединок»), и энергичная, волевая «полесская колдунья» с «добрым, но только слабым» Иваном Тимофеевичем («Олеся»).
Недооценка себя, неверие в свое право на обладание любимой женщиной, судорожное желание замкнуться, уйти в себя – эти черты дорисовывают купринского центрального героя с чуткой и хрупкой душой, попавшего в жестокий мир. Своей беззащитной ранимостью, своей способностью болезненно-остро переживать любую несправедливость, тонкостью душевной организации они напоминают нам не жизнерадостного, грубовато-здорового «взрослого» Куприна в традиционном описании современников, а чуткого к страданиям, мечтательного Куприна-ребенка, заточенного в мрачные казарменные стены.
Пройдя еще в детстве через ряд разнообразных жизненных испытаний, принужденный приспособиться к жестокой среде Сиротского училища, кадетского корпуса, юнкерского училища, – Куприн сберег в душе неспособность причинять боль, сохранил в чистоте бескомпромиссный гуманизм. Силач, кутила, жизнелюбец – это, очевидно, было лишь полправды (недаром, читая «Поединок», Лев Толстой обронил фразу: «Куприн в слабого Ромашова вложил свои чувства»). Ее дополняет обостренная жалость к людям, давшая такие поразительные страницы, как встреча Ромашова в «Поединке» с затравленным и больным солдатом Хлебниковым.
И тот же, активный и ненавязчивый, гуманизм ярко окрашивает все произведения о детях, приходит на помощь их горю.
Купринский гуманизм выступает могучим, живительным началом всего творчества писателя. Он ощущается в произведениях о цирке. Он учит видеть в человеке человека, продолжая тем самым высокую традицию русского реализма XIX века, традицию Л. Толстого и А. Чехова.
Добрый талант Куприна постоянно напоминает об этой главной обязанности искусства, подчиняя ей все свои средства выражения. В пору, когда уже входил в силу равнодушный к человеку модернизм, занятый не переживаниями души, а волнениями тела, Куприн мог показаться слишком традиционным и «старомодным». Куда ему было угнаться за мастерами литературных мистификаций, за разрекламировавшими себя «новаторами», делавшими только первые, но уже опустошительные набеги в пределы русской словесности.
Даровитейший художник, он обладал многообразием стилевых манер, следуя при этом какой-нибудь уже проложенной традиции. Так, рассказ «Мирное житие» близок чеховскому «Человеку в футляре», «Собачье счастье» заставляет вспомнить аллегорические произведения М. Горького, а эпиграф к «Изумруду» («Посвящаю памяти несравненного пегого рысака Холстомера») уже указывает на знаменитую повесть Л. Н. Толстого.
Прослеживая творчество Куприна хронологически, видишь, как постепенно все увереннее и резче становятся художественные штрихи, как отступают банальности и мелодраматические издержка. В его произведениях все отчетливее становится приверженность писателя к отложившимся напластованиям быта. Литературному дару писателя было в высшей степени свойственно подробное изображение устойчивого, прочно сложившегося уклада – военного, заводского, рыбацкого, циркового, чиновничьего или национального быта – русского, украинского, еврейского, белорусского, греческого. Купринский стиль формируется отличным образом от чеховского или, скажем, бунинского (где так много значит метафора, неожиданное уподобление). Он накапливает множество бытовых черточек в той величественной картине повседневности, какая складывается в результате.
Наблюдательность Куприна чаще всего чужда щедрой метафоризации. Там, где Бунин напишет: «Чайки, как яичная скорлупа», «море пахло арбузом» и т. д. Куприн скажет просто: «Среди мусора, яичной скорлупы, арбузных корок и стад белых морских чаек». В его прозе мы почти не найдем далеких уподоблений, но эта частная безобразность (при безукоризненной точности языка) не мешает созданию итогового образа, в данном случае образа огромного морского порта в «Гамбринусе».
Великолепно мастерство Куприна-портретиста, оставившего великое множество незабываемых, даже в беглом изображении, человеческих характеров – уродливого, как гигантская пиявка, сладострастного миллионщика Квашнина и легкий, почти бесплотный образ когда-то любимой женщины, вновь бессмертно воскресшей в ее семнадцатилетней дочери.
Ничто не ускользает от зоркого купринского взгляда – он казнит пошлость, глупость, претенциозность, где бы они ни появлялись. Например, в провинциальном семействе Зиненок («Молох»), где перед гостями выступают поочередно пятеро дочерей пронырливого завскладом – Мака, Бета, Шурочка, Нина и Ка-ся: «Каждой из них в семье было отведено свое амплуа. Мака, девица с рыбьим профилем, пользовалась репутацией ангельского характера… Бета считалась умницей, носила пенсне и, как говорили, хотела когда-то поступить на курсы. Когда разговор переходил на одну из классических тем: «Кто выше, Лермонтов или Пушкин?» или «Способствует ли природа смягчению нравов?» – Бету выдвигали вперед, как боевого слона… Самой младшей, Касе, исполнилось недавно четырнадцать лет, но этот феноменальный ребенок перерос на целую голову свою мать, далеко превзойдя своих сестер могучей рельефностью форм… Это разделение семейных прелестей хорошо было известно на заводе» и т. д.