Циники - Анатолий Мариенгоф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Папка, я сегодня видел Бога. У него рыжая борода.
– Ладно.
И продолжает чистить пуговицы. Назавтра я прибегаю и докладываю.
– Папка, я сегодня опять видел Бога, с черной бородой.
– Ладно.
У отца все лицо в дырочках, как головка перечницы.
– Папка, а папка…
Вшвыриваю себя в комнату, как зажженный факел:
– …трех Богов видел!
– Ладно.
Так бы и остаться мне многобожием, если б не мать, спасибо, объяснила:
– Да это, Мишка, поп. И то – поп. А ты, вона – Бог. Пороть надо!
И вера моя кончилась.
Темная трава орошена слезами. Уходя в ночь, весенний день плачет, как женщина, потерявшая юность. Я стою на дощатых мостках и смотрю в реку. Сура прекрасна. Она обогащена половодьем, как удачной биржевой спекуляцией. Я завидую.
Месяц спрыгивает с Большой Медведицы. Нырнул. Плывет. Он похож на крестьянского мальчика, золотоголового, загорелого. Ветер раздевает прибрежные ивы. Они стыдятся, как девушки. Они бросаются в воду в своих зеленых рубашках, легких и трепещущих. Золотоголовый озорник плывет им навстречу.
Я смотрю в воду. Я наслаждаюсь тишиной и одиночеством. Самое тяжелое позади. В следующее воскресенье наша гимназия играет реванш с 1-й казенной. Голкипером будет Василий Васильевич Кузькина мать.
Скрипучие мостки из молодого теса пахнут пасхальной заутреней. Вода, что дымок от ладана. Восторг поднимается у меня от живота к сердцу, от сердца к горлу, бьет в нос, туманит глаза. Я перевешиваюсь через скрипучие перильца и… плюю в реку.
Француз или немец, быть может, свой восторг иначе выразил бы. Но русский человек никогда. Сколько я ни видел моих соотечественников, любующихся в лунные ночи речным простором, будь то в Петербурге на Аничковом, около чугунных коней, вздыбленных бароном Клодтом, в Нижнем или на Плашкоутном, что перепоясал сыромяжным ремешком широкотелую Волгу, в Москве ли на Каменном – всякий раз мои соотечественники в последнюю минуту поэтического восторга плевали в воду.
Туча проглотила месяц. Я возвращался домой. Сначала лесом, в котором было душно, как в комнате больного, уставленной микстурами, каплями, пилюлями и притираниями. Потом спящими улицами и черными переулками. Они у нас в Пензе перепутаны, как линии на ладони. Я шел, будто гадая свою судьбу: то по линии смерти, то по линии жизни, то по линии любви. Спотыкался на бугорках, по случайности не названных в честь богинь – Минервы или Венеры.
Я был последователем Пифагора, Цезаря, Суллы, Агриппы из Неттесгейма и Преториуса. Я знал, что в книге Иова сказано: «На руку всякого человека он налагает печать для вразумления всех людей, сотворенных им».
1
Теперь все ясно. Хиромантией заниматься бессмысленно.
2
Я сижу в ванне и слышу через тонкую стенку, как хохочет моя жена. У меня мутнеют глаза. Я открываю кран, ошпариваю себя кипятком, засовываю голову в мыльную пенящуюся воду.
Моя жена хохочет, как рыжий в цирке. Я затыкаю уши красной резиновой губкой, вгрызаюсь зубами в мыло.
3
Она встречает меня улыбкой:
– Ну, бубочка, хорошо выкупался?
– Прекрасно.
– С легким паром, Мишка.
– Спасибо, Лео.
– А почему у тебя, бубочка, такая красная рожа?
– Я принял чересчур горячую ванну.
– С твоим сердцем, бубочка, это чистое сумасшествие.
– Зачем ты волнуешь свою жену?
– Он всегда меня волнует. Он ужасная дрянь.
4
Лео бреется перед зеркалом моей бритвой. Нина вышивает гладью целующихся голубков. Раздается четыре звонка.
– Это к нам. Бубочка, отопри.
Я только что растянулся на диване. Какое наслаждение после ванны полежать минут двадцать, не шевельнув пальцем. Но она меня пытает, – в ее распоряжении шотландский сапог, сжимающийся винтом, нюрнбергский валик, вырезывающий кожу полосками, богемские тиски для пальцев, дыба, облюбованная Малютой: когда в жаркий день я останавливаюсь у будки, чтобы выпить стакан ледяного нарзана, она говорит: «Миша, оставь мне глоточек», и я оставляю ей этот глоточек, хотя именно его мне и не хватает, чтобы утолить жажду. Я хочу эту каплю ледяной влаги как бессмертия. Но я не сопротивляюсь: пусть пьет, все равно моя жизнь загублена, все равно она целый день поет романсы, перевирая слова, мотивы. Я умоляю: «Ниночка, ради всего святого: „ночь, платформа, огоньки, дальняя дорога“». – «Знаю, знаю, не учи, пожалуйста». И тянет свое: «В семафоре огоньки, же-ле-е-езная дорога…»
Я открываю дверь. Входит Лидочка – лучшая подруга моей жены. Лидочка на девятом месяце. Тем не менее ступает она легко, как паук по своей трепещущей паутинке.
Лео, намыливая подбородок, философствует:
– Я нахожу, что природа отнеслась несправедливо к нам, к мужчинам. Право же, я предпочел бы раза два-три в жизни родить, чем каждый день бриться.
Моя жена обнимает подругу:
– Ты к кому, солнышко, записалась?
– К Пигеру.
– Миленькая, да ведь у него на прошлой неделе целых две роженицы Богу душу отдали. Впрочем, миленькая, везде роженицы или умирают, или калечатся.
Лидочкины глаза тонут в слезах.
5
Почтовое отделение помещается в первом этаже углового дома из бурого кирпича. Некоторые окна в доме занавешены, некоторые голые. Те, что освещены и без занавесок, кажутся бесстыдными. В окнах стоят эмалированные кастрюли, глиняные горшки, прикрытые тарелками, банки с солеными огурцами, пивные бутылки с зелеными туберкулезными шеями, консервные коробки, ожерелья из луковиц, кактусы с обломанными пальцами (соком кактусов москвичи лечат мозоли) и еще какие-то пыльные растения с бумажными розами. К форточным задвижкам привешены свертки. Из промокшей газетной бумаги выглядывают рыбьи хвосты и сырое мясо, выданное по карточкам на три дня.
Лео говорит:
– Расплодились. Сопят. Чешутся. Жуют. Переваривают. Возмутительно! Это мешает мне наслаждаться жизнью. Я люблю думать, что мир создан только для моего сопенья, переваривания, моих снов, моего насморка.
Мы поднимаемся по каменной лестнице, засеянной бандеролями, стянутыми с трубочек, конвертами на красной подкладке, вскрытыми, как рана; открытками, скомканными или разорванными.
Лео покупает десятикопеечную марку у девушки, свирепо разрисованной усами.
Над ее клеткой висит плакат:
КЛЕЙТЕ МАРКУ В ПРАВОМ ВЕРХНЕМ УГЛУ.
ОБЛЕГЧАЙТЕ РАБОТУ
ПОЧТОВЫХ СЛУЖАЩИХ.
Мой друг присаживается к длинному столу, оклеенному черной клеенкой и окапанному фиолетовыми чернилами. Он пишет адрес круглыми буквами, располагающимися на бумаге, как поссорившиеся супруги в кровати: «Минск. Октябрьская ул. 11, Ядзе Пширыжецкой». (Лео все еще питает надежду освободиться от угрызений совести.)