Сквозь ад за Гитлера - Генрих Метельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я сидел за рычагами, а Лацар рядом, я будто физически чувствовал его перегруженность психологическими проблемами, иногда даже готов был сочувствовать ему, а однажды попытался разговорить его. Лишь один раз он упомянул, что его родители умерли. Несмотря на укоренившиеся во мне собственные предрассудки, я не питал к нему неприязни и всегда считал беседы с ним интересными и полезными для себя, однако не мог и вообразить себе, что какой-то там еврей будет командовать мною на Восточном фронте. Он как- то высказался, что, мол, живой трусишка зачастую оказывается полезнее павшего смертью храбрых, и хотя в душе все мы были с ним согласны, Замазка расценил это как плод декадентского мышления. Некоторое время спустя Лацар попросил нас обращаться к нему по имени и фамилии, и хотя подобный жест расценивался в нашей армии как проявление недопустимой фамильярности, устав на этот счет помалкивал. Но Замазка так и продолжал адресоваться к нему как к «герру унтер-офицеру», в то время как мы могли обратиться и по имени, хоть и не часто, но всегда сохраняя при этом определенную дистанцию.
Все это происходило как раз в канун осени и осенней распутицы. Основной костяк нашей армии уже сражался под Сталинградом, а нашей 22-й танковой дивизии, приданной к румынской армии, предстояло оборонять северный фланг наступления генерала Паулюса на восток. То есть в случае угрозы на нашем участке должны были эту угрозу ликвидировать. Так случилось, что тогда я вновь пересел на полугусеничный тягач, и наш взвод довольно часто бросали на выполнение различных задач по обороне вверенного нам участка.
Лацар однажды вечером торжественно объявил нам, что, дескать, имел счастье изучать в университете экономику. В ответ на это кто-то из наших сказал, что, дескать, мы люди простые, рабочие, и университетов нам как своих ушей не видать. Взводный принялся аргументированно разубеждать нас, дескать, что за нелепость, учиться в Германии никому не запрещено и так далее. Когда же я поинтересовался, во сколько обошлась его отцу учеба сына, он тут же согласился, что, мол, да, учеба в высших учебных заведениях не должна зависеть от толщины кошелька родителей. Мы часто беседовали на самые различные темы, Лацар присоединялся редко, да и то деятельного участия в них не принимал, ограничиваясь краткими, ничего не значащими репликами.
Во время одной операции нам предстояло оборонять русло речки, протекавшей по долине, и мы основательно окопались на берегу. Рядом расположились наши артиллеристы. Когда подошла наша с Лацаром очередь дежурить у орудия, он долго молчал, задумавшись о чем-то, а потом вдруг возьми и спроси меня: что, мол, ты лично думаешь о русских и о России в целом. Когда я ему ответил, что, дескать, ни над чем подобным вообще не задумываюсь, он заявил, что, мол, это более чем странно.
— Ты ведь не раз рисковал жизнью в этой стране за этот год, и ты утверждаешь, что никогда не задумывался о том, что за люди живут здесь и для чего ты здесь оказался?
В ответ я пояснил, что Россия для меня — враг, ни больше ни меньше, а народ в ней живущий — славяне, то есть существа расово неполноценные.
— А почему ты считаешь их нашими врагами и расово неполноценными существами? — стал допытываться мой собеседник.
Когда я ответил, что, дескать, мне все уши об этом прожужжали еще в школе, в гитлерюгенде, что иного я не мог прочесть ни в одной из газет, он сказал что-то вроде, дескать, если лгать беспрестанно, то потом даже сам лжец поверит, в конце концов, что это чистая правда.
— Но мне почему-то кажется, Генри, что ты не пылаешь к ним ненавистью, даже разговариваешь при случае.
Спору нет, исколесив сотни и тысячи километров российских военных дорог, я часто общался с местным населением, именно поэтому вопрос Лацара задел меня за живое. А тот продолжал въедливо копать дальше — мол, что ведь куда приятнее дружить, нежели враждовать, и что он уверен, что в душе у меня нет и следа ненависти к русским.
— Ненависти нет, верно, — признался я, — но они — наши враги, и врагами останутся. Что же касается того, что приятнее, то как раз ненавидеть врага куда приятнее, чем любить его.
— Так ведь Иисус Христос учит нас возлюбить врагов наших, так ведь?
— Нет, не так! Христианское учение и повседневная жизнь, как мне представляется, находятся в таком противоречии, что просто голова кругом идет. Наш полковой священник, призывавший нас помолиться за победу германского оружия, как мне представляется, того же мнения. А надпись на нашей пряжке? Разве она не говорит о том, что Бог именно с нами, но не с русскими? И вообще, как можно любить их и сражаться с ними? Что-то не вяжется!
— Именно, не вяжется, если рассуждать так, как ты! Так с какой стати ты с ними сражаешься?
Честно говоря, я понял, что оказался в тупике. А когда я довольно грубо предложил ему замолчать, потому что вся эта трепотня действует мне на нервы, взводный замолчал и тут же сунул мне бинокль, предложив понаблюдать за группой русских солдат, отправившихся с котелками за едой. И тут меня осенило: и правда, а какого черта я должен их ненавидеть? Что они мне сделали? Слова Лацара разбередили мне душу, но виду я, разумеется, не показал.
Сталинградская битва тем временем стремительно приближалась к трагической развязке, тем более что нашей дивизии, да и другим, была дана «зеленая улица». Пришла осень, а с ней отвратительная погода и предчувствие всех напастей, с которыми связана русская зима. Ради экономии и без того скудных запасов топлива, некоторым частям нашей дивизии было приказано расквартироваться поблизости довольно крупного города Миллерово. Танковые подразделения использовались лишь в самых крайних случаях. Мы отрыли в земле капониры, куда загнали танки и обложили их соломой, чтобы уберечь от морозов. Мы даже не удосуживались запускать двигатели, будучи уверены, что все и так будет в порядке — вот прибудет топливо, тогда и запустим. Но период вынужденного бездействия затянулся куда дольше, чем мы рассчитывали. Когда мы в середине октября наконец убрали солому с наших машин, вот тут-то и разразилась катастрофа! Сколько ни нажимали водители на кнопку запуска двигателя — ни звука. Причину мы поняли не сразу. А она оказалась совершенно непредвиденной и в то же время простой — мыши! Обыкновенные полевые мыши изгрызли оплетку кабелей электрооборудования танков, что, в свою очередь, вызвало замыкание, и наши танки превратились в металлолом.
Не обошлось без криков, без поисков крайних, как всегда бывает в подобных случаях, однако мы оказались небоеготовы. Что, конечно же, было только на руку неприятелю, получившему таким образом хоть короткую, но весьма важную передышку для подготовки обороны на берегах Волги от наступавшей армии Паулюса.
Над нами подшучивали и товарищи из других частей, что было обиднее всего, но мы сохраняли каменные лица. Однако когда нам сказали, что, дескать, слухи о том, что наша хваленая 22-я дивизия потерпела поражение от мышей, добрались до Ставки русских, тут уж стало просто невмоготу.
Это было, по-моему, в первых числах ноября, когда мы после дня упорных боев добрались до довольно крупного села, называвшегося, кажется, Перелесовское, расположенного южнее удерживаемого русскими плацдарма на Дону и южнее города Серафимович. Весь день шел противный холодный дождь, мы были измотаны вконец, и как раз в тот день произошел открытый конфликт между Замазкой и нашим взводным. Румынское командование бездумно бросало нас на всякие пустяковые операции, от которых было мало проку, разве что горючее зря палили, мы злились и на них, и на себя и с нетерпением ждали вечера, чтобы завалиться поспать пару часиков. Жителей дома, в котором мы стали на постой, мы выгонять на улицу не стали, а просто велели забиться в отдаленный угол хаты. Мы распаковали контейнеры с едой, зажгли свечи, потом наш «Бальбо» (мы прозвали его так в честь маршала итальянских ВВС из-за успевшей отрасти бороды) на скорую руку приготовил ужин. Мы поели, убрали за собой, тут Замазка и решил взять быка за рога.