Том 10. Письма. Дневники - Михаил Афанасьевич Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поездка моя с Колей явно не выйдет.
* * *
С удовольствием поеду в Зубцов на несколько дней, если дела не подведут. Ну и Ваши сандрузья! Расскажу по приезде много смешного и специально для вас предназначенного. Вы пишете, что я гость отменный? Вы принимали меня отменно, будем увеселять друг друга веселыми рассказами. (Стиль!)
Они хотят 20 рублей в месяц за флигель? Пишите мне часто — хотя бы открытки. Если соберусь, дам Вам телеграмму, и встретьте меня, пожалуйста. Пусть Любаня со своей армией отдыхает.
Чем освещается флигель? Буду сидеть, как Диоген в бочке.
Ваш М. Булгаков.
P. S. Жду писем!
Письма. Затем: Булгаков М. Собр. соч. в пяти томах. М., 1990. Т. 5. С. 458–459. Печатается и датируется по автографу (РГАЛИ. Ф. 2050. Оп. 1. Ед. хр. 197).
М. А. Булгаков — В. В. Вересаеву. 28 июля 1931 г.
Дорогой Викентий Викентьевич!
Сегодня, вернувшись из г. Зубцова, где я 12 дней купался и писал, получил Ваше письмо от 17.VII и очень ему обрадовался.
Вы не могли дозвониться, потому что ни Любови Евгеньевны, ни меня не было, а домашняя работница, очевидно, отлучалась. Телефон мой прежний — 2-03-27 (Б. Пироговская, 35а).
В самом деле: почему мы так редко видимся? В тот темный год[202], когда я был раздавлен и мне по картам выходило одно — поставить точку, выстрелив в себя, Вы пришли и подняли мой дух. Умнейшая писательская нежность![203]
Но не только это. Наши встречи, беседы, Вы, Викентий Викентьевич, так дороги и интересны!
За то, что бремя стеснения с меня снимаете — спасибо Вам.
Причина — в моей жизни. Занятость бывает разная. Так вот моя занятость неестественная. Она складывается из темнейшего беспокойства, размена на пустяки, которыми я вовсе не должен был бы заниматься, полной безнадежности, нейрастенических страхов, бессильных попыток. У меня перебито крыло.
Я запустил встречи с людьми и переписку. Вот, например, последнее обстоятельство. Ведь это же поистине чудовищно! Приходят деловые письма, ведь нужно же отвечать! А я не отвечаю подолгу, а иногда и вовсе не отвечал.
Вы думаете, что я не пытался Вам писать, когда, чтобы навестить Вас, не выкраивалось время из-за театра? Могу уверить, что начинал несколько раз. Но я пяти строчек не могу сочинить письма. Я боюсь писать! Я жгу начало писем в печке.
25.VII. Вот образец: начал письмо 22-го и на второй странице завяз. Но теперь в июле-августе и далее я буду с этим бороться. Я восстановлю переписку.
26.VII. Викентий Викентьевич! Прочтите внимательно дальнейшее. Дайте совет.
Есть у меня мучительное несчастье. Это то, что не состоялся мой разговор с генсеком[204]. Это ужас и черный гроб. Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю.
Год я ломал голову, стараясь сообразить, что случилось? Ведь не галлюцинировал же я, когда слышал его слова? Ведь он же произнес фразу: «Быть может, Вам действительно нужно уехать за границу?..»
Он произнес ее! Что произошло? Ведь он же хотел принять меня?..
27.VII. Продолжаю: один человек с очень известной литературной фамилией и большими связями, говоря со мной по поводу другого моего литературного дела, сказал мне тоном полууверенности:
— У вас есть враг.
Тогда еще фраза эта заставила меня насторожиться. Серьезный враг? Это нехорошо. Мне и так трудно, а тогда уж и вовсе не справиться с жизнью. Я не мальчик и понимаю слово «враг». В моем положении это — lasciate ogni speranza[205]. Лучше самому запастись KCN’ом[206]! Я стал напрягать память. Есть десятки людей в Москве, которые со скрежетом зубовным произносят мою фамилию. Но все это в мирке литературном или околотеатральном, все это слабое, все это дышит на ладан.
Где-нибудь в источнике подлинной силы как и чем я мог нажить врага?
И вдруг меня осенило! Я вспомнил фамилии! Это — А. Турбин, Кальсонер, Рокк и Хлудов (из «Бега»). Вот они, мои враги! Недаром во время бессонниц приходят они ко мне и говорят со мной:
«Ты нас породил, а мы тебе все пути преградим. Лежи, фантаст, с загражденными устами».
Тогда выходит, что мой главный враг — я сам.
Имеются в Москве две теории. По первой (у нее многочисленные сторонники) я нахожусь под непрерывным и внимательнейшим наблюдением, при коем учитывается всякая моя строчка, мысль, фраза, шаг. Теория лестная, но, увы, имеющая крупнейший недостаток. Так, на мой вопрос: «А зачем же, ежели все это так важно и интересно, мне писать не дают?» — от обывателей московских вышла такая резолюция: «Вот тут-то самое и есть. Пишете Вы бог знает что и поэтому должны перегореть в горниле лишений и неприятностей, а когда окончательно перегорите, тут-то и выйдет из-под Вашего пера хвала».
Но это совершенно переворачивает формулу «Бытие определяет сознание», ибо никак даже физически нельзя себе представить, чтобы человек, бытие которого составлялось из лишений и неприятностей, вдруг грянул хвалу. Поэтому я против этой теории.
Есть другая. У нее сторонников почти нет, но зато в числе их я.
По этой теории — ничего нет! Ни врагов, ни горнила, ни наблюдения, ни желания хвалы, ни призрака Кальсонера, ни Турбина, словом — ничего. Никому ничего это не интересно, не нужно, и об чем разговор? У гражданина шли пьесы, ну, сняли их, и в чем дело? Почему этот гражданин, Сидор, Петр или Иван, будет писать и во ВЦИК, и в Наркомпрос, и всюду всякие заявления, прошения, да еще об загранице?! А что ему за это будет? Ничего не будет. Ни плохого, ни хорошего. Ответа просто не будет. И правильно, и резонно! Ибо если начать отвечать всем Сидорам, то получится форменное вавилонское столпотворение.
Вот теория, Викентий Викентьевич! Но только и она никуда не годится. Потому что в самое время отчаяния, нарушив ее, по счастию, мне позвонил генеральный секретарь год с лишним назад. Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя зажглась надежда: оставался только один шаг — увидеть его и узнать судьбу.
28.VII. Но упала глухая пелена. Прошел год с лишним. Писать вновь письмо, уж конечно, было нельзя.
И тем не менее этой весной я написал и отправил[207]. Составлять его было