Миграции - Игорь Клех
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но млекопитающие, теплокровные — даже отборные ухоженные экземпляры, даже при видимом отсутствии решеток — всегда невольники, всегда в плену. Не за этим ты сюда шел. Минуя неуместную под ледяным дождем стаю розовых фламинго, распространяющую окрест стойкий резкий запах курятника, мимо обезьяньих искусственных скал с гротами, где дурацкие народцы то ли ведут, то ли пародируют образ жизни беженцев в лагерях, в отличие от последних в ус не дуя, — скорей, под крышу цели: в многоэтажный аквариум, где влажные тропики круглый год, где не слышно жалоб, нет обид и настроение одно на всех. Можно раздеться, выпить кофе. Брызги, визг. Дети пытаются погладить по спинам быстрых оранжевых рыб, снующих в бурлящем бассейне, сами чуть не сваливаясь в него, — матери придерживают их за ноги. И там, уйдя в полумрак и молчание запутанных аквариумных катакомб, ты увидел наконец то, чего не видел никогда.
Это была мурена, выбиравшаяся из зарослей минут пять. Грация всего движущегося по земле и воздуху, все лошади на лугу, все балеты просто не имеют права пользоваться этим словом, — какие жалкие имитации для бедных и грохот мешков с костями, какой хриплый, дерганый, построенный на жестах и междометиях пересказ по сравнению с этим переливающимся движением, которому нет подобия! Как же ты раньше этого не видел, как смел жить и еще что-то говорить, не видя этого?! И дальше — все.
До самого закрытия ты не мог уже оторваться от этого немыслимого пира зрения — бассейна с млечно-голубым видением медуз — ни на одной картине, ни в едином сне, даже близко! — а неподалеку такие же, только совсем маленькие и прозрачные, уже не медузы, а чертеж медуз, и этот прерывистый пунктир, этот контур, движется и живет! Какая-то рыба с клювом и гофрированной постоянно разутой пастью так, что виден задний проход, прогуливающаяся взад-вперед, будто наелась перца; скаты, планирующие на дно, чуть поднимая при посадке песок, какие-то дышащие внутри себя прозрачные стручки, как термометры, с красными отметками, бледно-сиреневые актинии в волнующейся бурлящей воде с играющими зайчиками света, какие-то замшелые камни с глазами, какие-то немыслимые тропикальные красавицы, где нечего делать вкусу дизайнера и модельера. Господи, какой был художник, работавший без образцов, без аналогий! Кто посмеет здесь, в этом месте, сказать, что Тебя нет?! Может, это и натурфилософский, но доподлинный храм в честь… повелевшего всему этому быть. Блаженны видевшие это детьми.
Пора уносить ноги. Сегодня же ночью. В Мюнхен!
* * *
Конечно, все это еще и деньги. Для нас огромные. Ну кто бы у нас, не говоря уж о всем прочем, дал какому-то таракану, на которого глядеть противно, кусочек банана, ананаса и дольку апельсина на блюдечке? Говорят, эмигранты сходятся посмотреть, как готовят корм обезьянам, — это публичное зрелище.
…Вернувшись, ты сходишь как-то с сыном в маленький зверинец при львовском скансене покормить медведя, давно переросшего собственную клетку. Для лисицы у вас ничего не окажется, и ты попробуешь тогда закинуть ей сквозь мелкоячеистую сетку несколько подсушенных кубиками сухариков. Она будет ловить их почти на лету, громко хрупать, мести хвостом клетку и носиться из угла в угол, будто нервничающий, боящийся пропустить мяч в ответственном матче голкипер. Подъедут какие-то дети на велосипедах, вытаращив глаза будут смотреть на кормежку лисицы хлебом:
— Дядя, та шо ж вы робытэ? Вона ж хищник!
Лиса замрет, заломив лапы: «Не слушай их! Дай еще! У тебя доброе сердце, я — не лиса, на самом деле я — оборотень, девушка!..»
5. Гетеанум
От натурфилософии — к антропософии.
Была у тебя давно эта мысль — взять за уязвимое место Андрея Белого и иже с ним. За что ж не любишь ты его? Сказано ведь: не любо — не слушай, а врать не мешай!
Возможность представилась, — как Zoo в Берлине в последний день, так Дорнах в последний день в Швейцарии. Из Базеля на трамвае в погожий солнечный день, — пригороды, платформы, лесистые холмы, как где-то подо Львовом, в двухстах метрах — Франция.
Распить с друзьями бутылочку вермута на пригреве под котельной Гетеанума, будто сошедшей с картины Босха: мило дымится длинная труба, расцветающая бетонными сучками, вырастая из какого-то раздвоенного зада-реактора. Сам Гетеанум — выше, на горе, откуда виден Базель. Что же построил ты здесь, доктор Штайнер, на что полетели наши Белые, как мухи на блюдце с вареньем? Деревянный Гетеанум, который строили Белый, Волошин и другие, отрабатывая трудодни, сгорел в новогоднюю ночь двадцать второго года, горел весело. Тогда был затеян нынешний бетонный Гетеанум и осуществлен по собственноручному макету вскоре почившего Учителя, так похожего на некоторых фотографиях на Андрея Платонова (господи, он-то здесь при чем?!). Снаружи постройка выглядит впечатляюще, — на пересечении органики и конструктивизма, — циклопическая картофелина с глазками… а может, улей.
Экскурсовод оживился, узнав, что русские (украинец, бывший с вами, стерпел), к русским у антропософов давняя, идущая еще от Учителя любовь, выродившаяся ныне до умеренной симпатии и требовательного интереса к дальним отпрыскам любимой когда-то — жизнь тому назад — особы, М. Д., Мировой Души, имевшей в молодости, еще до замужества, бурный и продолжительный роман с Мировым Духом. Воспламенившись, давно не молодой, строгий и весь какой-то подсохший человечек в отглаженных брюках изображал руками, будто учитель у классной доски, что-то вроде Жизнедухов, Самодухов, Духозародышей и Духочеловеков, показывал, как растет Духочеловек, становясь вдвое себя длиннее и вчетверо шире, как растягивается его «духовная кожа», как переливаются ее цвета в зависимости от цвета мыслей, как строился первый Гетеанум и как разразилась Первая мировая война, когда Учитель в своих духовных исследованиях дошел до сто шестьдесят третьей страницы… Драматизм повествования все нарастал по мере подъема на новые этажи, а точнее, втягивания, углубления в недра дворца антропософской культуры, всасывания в чрево бетонного левиафана по химерно изломанным уступам лестниц с неожиданными скруглениями, нишами, расширениями под зловеще нависающими сводами, — и это было убедительнее, внушительнее, сильнее слов, которые так-сяк переводил вам знакомый швейцарец.
Были сакральные паузы — в огромном, расположенном амфитеатром зале для постановок мистерий и эвритмических танцев (ты увидишь потом этих танцовщиц в Виттене в развевающихся полупрозрачных тканях, будто дурно расцвеченных цветными карандашами, с большими босыми ступнями… — и вспомнишь медуз). От освещения зала у тебя разноются зубы — дивный весенний день снаружи будет пропущен через ряд высоких окон, имеющих каждое свой цвет: фиолетовый, ядовито-зеленый, голубой, оранжевый. В толстом стекле каждого из них, будто стеклянным аналогом жука-древоточца, прорыт будет свой рельеф, символически изображающий сцены и стадии борений Мирового Духа. На самозабвенном, улыбающемся лице экскурсовода, впавшего в тихий интеллигентный транс, что-то токующего, полуприкрыв глаза, лежали зеленые трупные пятна на одной щеке и желтый покойницкий жир, чуть тронутый румянцем лихорадки, — на другой. Лица твоих спутников будто вынуты были из картин Кирхнера, Ван Донгена, Руо. С веселым недоумением заговорщиков вы поглядывали друг на друга, осматривались кругом. От цветной чересполосицы, бегущей по спинкам кресел, болели глаза, мутило.