Рандеву для трех сестер - Вера Колочкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сев, я не поеду с тобой. Прости.
– Это потому что я цирюльник, да? Так вы с сестрами решили?
– Нет, не поэтому. Просто это все долго объяснять, Сев, а у меня времени нет. Да и ни к чему что-то объяснять… У тебя своя жизнь, у меня своя. И меня моя жизнь устраивает, как совершенно неожиданно для себя я вдруг выяснила. Прости, Сев. Ты поезжай. Меня девочки до автостанции проводят. Тут остановка недалеко. А на поезд потом уж я сама сяду…
– Ты хорошо подумала, Инга? Сама подумала? Или сестры твои за тебя так решили?
– Нет, Сев. Я вообще ни о чем не думала. Ни сама, ни с сестрами. Просто решила, и все.
– А ты все равно подумай, Ёжик… Вот, возьми мою визитку на всякий случай. Одна останешься и подумай. Мое предложение остается в силе. Позвони…
Он вытащил из кармана шикарного черного плаща визитку, сунул ее Инге в руки и, резко развернувшись, запрыгнул на свое водительское сиденье. Мотор тут же хрюкнул, заведясь с полуоборота, и джип рванул с места, проехал мимо застывших в сторонке Веры и Нади, обдав их капельками жидкой грязи из подсохшей мелкой лужи. Они не обиделись. Лишь посмотрели ему вслед с жалостью и пониманием. Потому что всякое хамство может случиться с обиженным в лучших своих чувствах мужчиной…
На поезд Инга успела. Впритык, минута в минуту. Вера с Надей посадили ее на автобус, который как раз и привез ее на вокзал их областного города. Хорошо, что время не отпускное. И билеты продавали свободно, и в кассе никого. Инга влетела в свое купе, запыхавшись, упала без сил на полку. За вагонным окном тут же поплыли унылые пейзажи большого промышленного областного центра, день собирался переходить в ранние сумерки грустного межсезонья. Солнце еще пыталось выглянуть из-под плотных облаков, иногда ему это даже и удавалось, и тогда короткие его всполохи били по глазам с уходящей силой отчаяния. Ничего не поделаешь – зима скоро. Скорей бы уж. Хоть какая-то определенность. Снег – значит, зима, трава зеленая – значит, лето, листья желтые на деревьях – вообще красота. Осень, значит, самое любимое ее состояние природы… Подумалось тут же – как важна для нее эта самая определенность. Во всем. Пусть жизнь трудна и холодна – это тоже ее жизнь. Зима, значит. А потом непременно наступят и весна, и лето, и осень жизненные. Никуда не денутся. А вот это межсезонье – сплошная просто неопределенность, и маета, и метания всякие. Межсезонье такое души…
Поезд вырвался наконец на свободные от людских селений просторы, набрал положенную ему скорость. Вагонная полка под Ингой приятно покачивалась, как детская колыбель, приглашая к уютному сну. Только ей совсем не спалось. Попробуй усни тут, когда пережитое за два коротких дня ворочается в тебе тяжело, перепахивает всю твою привычную жизнь наново. Вот, например, голос оскорбленного соблазна шепчет на ухо – дура ты, мол, Инга Шатрова, ой, дура… Могла бы поменять свою жизнь запросто, одним махом, за каких-то полдня поменять! Жила бы, беды не знала… Холста своего пустого да серого пожалела, глупая! Ну, рисовал бы на нем Севка Вольский красоту всякую, тешил бы свое униженное в борьбе за хорошую жизнь самолюбие… Не убыло бы от тебя. Или убыло бы? И тут же, голос соблазна перекрывая, начинала пульсировать внутри горячая точка и вырастала в непонятное и тревожное ощущение, замешенное то ли на горячей благодарности к Родьке, то ли на незнакомом ей чувстве по отношению к Светлане Ивановне, которое… черт его знает, как оно называется, это чувство! Наверное, состраданием называется? Если так, то какое же оно странное все-таки, это самое сострадание. И легко от него на душе, и тяжело одновременно. И без него уже – никак, черт бы его побрал в самом деле…
Так до самой ночи она с этой внутренней сумятицей и промаялась. Даже в тамбур с юной попутчицей курить выходила, чего не делала уже давно, со студенческой юности. Попутчица трещала о чем-то без умолку, высыпая на нее щедро лоскутки-обрывки своей юной беззаботной жизни. Что ж, оно и правильно. В молодости каждый такой лоскуток значительным событием кажется, и надо обязательно его изложить очень эмоционально, горя глазами, размахивая руками и пересыпая щедро свою речь противными мусорными словечками «реально», «в натуре», «приколись»… Инга улыбалась вежливо и отстраненно, интуитивно чувствуя, когда нужно кивнуть иль просто глаза удивленные сделать. В общем, попутчица ей совсем не мешала. Внутренняя ее работа продолжалась будто сама по себе, не обращая никакого внимания на внешние отвлекающие факторы. Мучительная работа. Иногда даже очень болезненная…
А потом к этой работе еще и память подключилась, когда попутчица ее утомилась от своих рассказов и засопела сладко на своей полке. Инга смотрела в темноту купе, слушала перестук колес и мучительно просматривала картинки из своего недавнего прошлого – одну за одной, одну за одной…
Вот Толик привел ее домой к себе в первый раз – с мамой знакомиться. Она неловко жмется в прихожей, боится до ужаса знакомства этого. Вот выходит из кухни Светлана Ивановна – большая, толстая женщина в фартуке, с мокрыми руками, оглядывает ее с головы до ног сурово. Потом так же сурово вытирает руки о свой фартук, стягивает с пальца золотое кольцо и молча берет ее за руку, надевает это кольцо на ее средний палец. Инга в растерянности открывает рот, смотрит на свою руку… Кольцо и впрямь красивое, с большим изумрудом. Великовато чуть-чуть…
– Ничего, завтра снесешь в мастерскую, там переделают, – говорит обыденным голосом Светлана Ивановна. – Как тебя зовут, говоришь? Толик называл твое имя, да я запамятовала. Инга? Что ж, знатное имечко. Ну, заходи, Инга. Дочкой мне теперь будешь, что ж…
У нее сразу, она помнит, тогда весь страх как рукой сняло. Будто припечатала ее к дому этим кольцом Светлана Ивановна. Сразу за свою приняла. И она ее тоже. То есть приняла ее каждодневную заботу о себе как должное. Когда бы ни пришла – всегда перед ней тарелка с горячей едой оказывалась, всегда одежда была чистой и отглаженной. Когда Светлана Ивановна все это успевала – оставалось тайной для них с Толиком. Да они особо и не ломали головы над разгадкой этой тайны. Жили и жили себе на всем готовом. А Светлана Ивановна работала на двух работах – чего-то сторожить уходила «сутки через трое», чего-то мыла по утрам – подъезды какие-то. Дома – всегда чистота, в холодильнике – еда по кастрюлькам. И на Толикову сыновнюю любовь она вроде как и не претендовала – принимала их двоих целиком как детей своих единоутробных. И никакой злобной ревности не выказывала. И тогда даже, когда Инга в приливах грустного настроения выпускала в ее сына холодные иголки своего нелюбого раздражения. Иногда ей и самой казалось, что пришпиливает она безжалостно этими иголками Толика к стене, как бабочку для коллекции. Наверное, обидно Светлане Ивановне было за сына? Да что там думать – наверняка обидно! Но, как говорится, ни словом, ни злым взглядом ни разу не ударила…
Или вот еще картинка… Тоже запомнилась, отложилась где-то в памяти. А сейчас выплыла, только странно как-то. Будто видит она себя со стороны, как в кино. Лежит в температурном гриппозном бреду, мечется головой по подушке. Тогда грипп какой-то страшный по городу гулял, и смертельные даже случаи были. И она вот тоже подхватила где-то. «Скорую» вызвали, забрать ее хотели, а Светлана Ивановна не дала. С врачами поскандалила – кричала, что мрут у них там в больницах люди от этого гриппа как мухи, никакого ухода за ними нет. И она, мол, ни за что своего ребенка им не отдаст. Сама выходит. И бумагу подпишет любую, если надо. Вот и сидела над ней неделю целую, не отходя ни днем ни ночью. Когда сама спала – непонятно. Инга помнит – как чуть в себя придет – сразу лицо тревожное Светланы Ивановны перед ней, будто из тумана, выплывает. Сидит, держит ее за руку, приговаривает что-то испуганно-ласковое. А от руки ее будто ручеек в тело больное бежит. И ручеек этот все сильнее, все теплее становится…