Рыцарь и его принцесса - Марина Дементьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я провожала тебя с одним, а встречаю с другим. — Блодвен осуждающе покачала головой, но во взоре её читалось торжество. — Твоё поведение неподобающе для дочери ард-риага и решённой жены.
Если она и добивалась оправданий, то не дождалась никакого отклика, я выпита была до дна, и, зная, что иду навстречу новым измывательствам, употребляла все силы на то лишь, чтоб продержаться до мига, когда отец наконец-то смилостивится и позволит уйти.
Голос деда был негромок, но изменён яростью.
— …мой ровесник! Ведь она ненавидит Ангэрэт и пойдёт на всё, чтоб сделать её жизнь невыносимой!
— Пока ещё ард-риаг я, Гвинфор. Или хочешь оспорить моё право? Если нет, оставь при себе свои подозрения, они мне не интересны.
Наконец, дед заметил меня и мачеху. Мне ещё не доводилось видеть его настолько взбешённым.
— Ведьма! — выплюнул ругательство в надменное лицо Блодвен. — Как бы тебе не почернеть от собственных козней! А ты, сынок, недолго удержишь власть: давно известно, она неверна безумцам!
— Уходи сам, Гвинфор, — выцедил отец. — По давнему нашему родству предлагаю это. Уходи сам, или придётся подсказать дорогу и, уважая старость, помочь уйти. И тогда — будь уверен — больше не увидишь Ангэрэт, не пущу её к тебе и на могилу!
Не чуя под собой земли, я подплыла-подлетела к деду, обняла, коснулась сухими губами щеки.
— Добрый путь! Передавай Грайне мои добрые пожелания, счастлива была узнать её.
— У меня умная дочь! — расхохотался ард-риаг и, едва я отошла от деда, подозвал к себе, заставил склониться и ожёг жестоким поцелуем. Всё во мне перевернулось и заболело от него. Привлёк к себе властною рукой; змеиные глаза лишали воли, и душа билась схваченной пичужкой. — Ответь, Ангэрэт, кто твой господин и повелитель?
— Ты, отец, — вымолвила чужие слова чужими губами. И на жестоком лице отразилось тёмное торжество.
— Несчастная! — с отчаяньем воскликнул дед, в горе и гневе поворотившись к ард-риагу. — Гвинейра за два года сгорела от твоей любви, как лучина. Мало тебе, губишь и её дочь! Для чего родилась похожей на мать? Себе на горе!
Страх был точно вовне, лишь обвевая холодом мрачных крыл. Отец побелел, рот приоткрылся, искривляясь в зверином оскале. Вкогтившись в подлокотники, он ломано и тряско приподнялся.
— Не смей… Не смей и имени её произносить!
В противоположность ему, дед выпрямился с достоинством; суровое лицо было бледно. Лишь горечь говорила в его ответе.
— А кто дал ей это имя? Разве не я? Всего прежде — я был её отцом!
Страх спеленал меня; вид отца был ужасен, таков мог быть облик мертвеца, восставшего из могилы, грешника на храмовом барельефе: исковерканного, с чертами, изменёнными неузнаваемо, грешника, осуждённого на вечные страдания.
— Она моя… — простонал голос, идущий из глубин бездны. — Только моя! Вон! Вон!
Ужасающий этот вопль покрыл перешёптывания, и смех, и шум, и пение, как голос труб, что обрушил стены города Иерихона.
— Все вон!
Ещё что-то говорила изумлённо-притихшим гостям Блодвен, увещевала, отважная, ард-риага. Не дожидаясь более ничего, ни дозволения уйти, ни приказа остаться, я сбежала, направляемая единым стремлением: исчезнуть для зрения, слуха, памяти этого страшного человека. Всего раз обернувшись, — вправду ли было это, или миражом, созданным измученным рассудком, — увидела обращённый на меня взгляд голодной бездны, услышала зов страдания и ярости, что саму душу возмутил волнами жути:
— Гвинейра!..
4
Слепо натыкаясь на стены, тщась заглушить ладонями раскаты запертого в висках вопля, металась во тьме, и погасившая свечу надежда твердила сурово и скорбно о том, что утро никогда не наступит. С рождения и до смерти осуждена бродить в этом мраке, и власть тюремщика беспредельна надо мною. Но и смерть не явится освобождением — ангелы ли, черти ли придут за моей душою, ард-риаг не отдаст её им. Обманет, откупится, спрячет… Я навечно принадлежу ему. И, пожалуй, едва ли переживу мать. Дед прав был, он прав всегда… Прав, но не поможет, его сил не достанет на то, чтоб вызволить меня из плена темницы… Да и поздно, душа моя уж отравлена чёрным ядом отцовской любви. Вот как умеет любить ард-риаг…
Хоть бы он меня возненавидел…
Так звери забиваются в норы, так я едва ль не со слезами добралась до стен своего узилища, потому что не знала иного дома. Чуть сладковатый свечной запах, закапанные воском руки Нимуэ…
— Наконец!.. — воскликнула няня единственное слово.
У меня же слов не осталось вовсе. Содрав с себя мачехин наряд, повалилась на неразобранную постель. Нимуэ укутывала в покрывало, напевала в треть голоса бесконечную песню о несбыточной любви. Наверное, оттого во снах моих витал аромат яблок, и траурно шелестел ветвями тис[20]…
* * *
В иной раз открыв глаза, увидала Нимуэ, полулёжа прикорнувшую на краю моей постели. Все свечи угасли, и даже запах их остыл и растворился. Грозовые ли тучи заслонили всякий свет, иль отчего так темно?.. Я стала бояться темноты.
— Нянюшка! — принялась тормошить старушку.
Нимуэ встрепенулась, едва не повалившись на пол, поглядела осовелыми глазами. Тяжело села, поправляя платок.
— Что такое, деточка?
— Почему такая тьма?
— Так ведь ты весь день проспала, моя голубка. Ночь уж. А свечку-то я оставляла. Из окна, видать, задуло…
Бормоча под нос, нянюшка поднялась, заходила, зашуршала чем-то. Обняв колени, я вглядывалась во мрак, обострённо вслушиваясь, не стукнет ли что через стену, не донесётся ли звук шагов. Но стены толсты, камни ревниво стерегут каждый шорох, а шаги наёмника тихи.
— Теперь-то он ненавидит меня…
Прошептала едва слышно, чуть звучнее мысли, но нянюшка разобрала, а, может, сроднившись со мною за столько лет, будучи единственной поверенной всех моих печалей и радостей, научилась угадывать и вовсе не сказанное.
— Что удумала такое? С чего бы ему тебя возненавидеть? Если и наговорила обидного, так ведь сгоряча, не со зла. Да и как не понять, сколь несладко тебе пришлось, глаза ведь у него зрячие, и рассудком боги не обделили.
— Может, ты и права, Нимуэ. — Огонёк свечи, податливый, слабый, дрожал, клонился, вот-вот угаснет вовсе. Я закрывала его от злых порывов, и, просвечивая, как хрусталь или льдинки, тонкие пальцы, он трепетал, касался лихорадочным и влажным теплом ладоней. — Мне слаще верить твоим словам, но лучше б было, если б ты ошибалась.
— Да для кого ж лучше?
— Для меня. Для него. Теперь мне было б проще любить безответно. С такой любовью я бы справилась одна. Эта напасть не из тех, с которыми проще совладать вдвоём.