Живая душа - Владимир Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты смотри, покраснел! – развеселилась она. И уже по-деловому, чтоб не смущать меня дальше, добавила: – Ну, тогда надо бак с водой и картошку на палубу вынести – там потеплее.
Выйдя на палубу, мы увидели Кухтыля, который в вальяжной позе, скрестив ноги и опершись рукой о борт, в довольно грязной рубахе и штанах, рассказывал что-то внимательно слушающей его миловидной девушке с соседнего судна, стоящего с левого борта от нашего.
– Санёк! Кончай трепаться! Пошли лучше картошку чистить, – возвысила голос Зина. И, увидев, что её слова не возымели никакого действия на гордо отвернувшегося от неё матроса, уже вполголоса добавила: – Опять студентке-метеорологине чего-то заливает. Небось про восьмибалльные океанские шторма травит, а палубу, стервёныш, не помыл, – обратила она внимание на какие-то соринки в узком проходе между надстройкой и бортом. – Ладно, пошли на корму, не будем им мешать. Пусть девчонку клеит. Хотя безнадёга это для него, по-моему. Такой восторженной девчушке герой нужен. Ну, на худой конец, – морской волк настоящий. А Санёк ни то ни сё. Какой он морской волк? В лучшем случае – корабельная крыса. Вот боцман наш – тот точно волк! Не волк даже, а волчара-одиночка. – В Зининой интонации послышались нотки восхищения. – Жаль только, что нас, баб, люто ненавидит. Видно в свое время на измену, как на острый нож, напоролся, да так на острие его, словно бабочка, со злобой своей и застыл.
Все это Зина мне поведала, пока мы вдоль борта пробирались на кормовую палубу.
– Теперь ты впереди иди, – остановилась она перед небольшой, в несколько ступеней, но довольно крутой металлической лесенкой. – А то у меня юбочка больно уж коротенькая, а трусики не совсем свежие. Ой, умора, опять покраснел!..
Забравшись по лесенке на небольшое пространство возле трубы и переместив туда бак с водой и картошку в мешке, мы приступили к её чистке.
– Ты чё всё молчишь-то?! – через некоторое время опять заговорила Зина, бросая в бак очищенную картоху. И, словно забыв о вопросе, переключилась на своё. – Да и чё говорить-то. Все вы, мужики, одинаковые. Ты хоть краснеешь – и то ладно. А глаз-то твой, может, и поперёк твоей воли, к моей груди, я видела, как приклеивается, как только я за картошкой нагибаюсь…
Мы сидели с Зиной напротив друг друга, на низеньких деревянных раскладных табуреточках, и её и без того коротенькая юбка, напоминающая скорее набедренную повязку, вообще собралась до немыслимо малых размеров, открыв точёные Зинины бёдра, которые, наклоняясь за очередной картошкой, я мог разглядеть почти до самого их основания. Когда же она наклонялась, то взгляд невольно останавливался уже на её колышущейся, с чистой кожей, груди. И порой мне хотелось резко высказать этой красивой зрелой женщине, что она, да и многие другие её сородичи по полу, сами нередко провоцируют мужиков на сальные взгляды, как бы ненароком всё более и более оголяясь. Однако я промолчал, хотя зрелище, скажу я вам, было не для слабонервных. И в этот момент, чтобы заглушить бушующие силы организма, мне хотелось бы быть умудрённым и спокойным старцем, уже лишённым многих инстинктов, а не молодым человеком двадцати трёх лет, полным желаний, восторгов и сил.
– Про себя что-нибудь расскажи, – продолжала принуждать к разговору Зина. – Девчонка-то у тебя есть?
Я вспомнил свою ровесницу, студентку мединститута, с которой (так совпадало) мы частенько в одно и то же время ездили на электричках: в воскресенье вечером – в Иркутск, а по субботам, после недельных занятий в своих институтах, – домой, в Ангарск.
Как-то, в почти пустом вагоне последней воскресной электрички, мы оказались рядом. Вернее, войдя в вагон и увидев одиноко сидящую незнакомку (видимо, она села на предыдущей остановке, в Майске), уже не раз встречаемую мной, и как и она, уселся у окна напротив неё.
За ним стояла непроницаемая темь февральской, уже почти ночи. А в вагоне было тихо, тепло, светло, чисто…
Словно провожая взглядом вокзал родного города и перрон с его весёлыми фонарями, девушка вдруг сказала:
– Из дома всегда так грустно уезжать… И вам, видимо, тоже. Я заметила, что вы, как и я, обычно ездите десятичасовой электричкой. А все мои подружки и друзья уезжают более ранней – восьмичасовой, чтобы не так поздно было добираться до места в Иркутске.
Мы разговорились, действительно чувствуя какое-то родство душ.
Через какое-то время стали добрыми друзьями и уже грустили, если долго не встречались. Однако в любовь или даже во влюбленность наши взаимные симпатии почему-то перерастать не спешили, держась на состоянии предчувствия любви.
В очередной раз взглянув на Зинину грудь, я вдруг вспомнил один случай, связанный с моей медицинской подругой, который не то удивил, не то обескуражил меня каким-то несвойственным, как мне тогда показалось, для неё поведением.
В субботу, после «двух пар», успев поэтому на электричку на 12.20, мы возвращались домой, сев, как предварительно и договорились, в третий вагон, который был переполнен такими же, как мы, студентами, уезжающими из областного центра на выходные дни домой по своим городам, городкам, деревням и поселкам, расположенным вдоль великой Транссибирской магистрали.
Сесть было негде, и мы с Галиной (так звали мою подругу) стояли за последним сиденьем вагона, чуть сбоку от двери в тамбур. Она слегка опиралась спиной о высокий задник лавки, а я стоял перед ней. В центральном же проходе было вообще не протолкнуться, и мы радовались, что возле нас имеется хоть какое-то свободное обособленное пространство.
Электричку, когда она набирала ход, начинало покачивать, и я невольно и плавно, правда, может быть гораздо сильнее, чем предполагала инерция разгона, прижимался к Галине, чувствуя под тонким свитерком её небольшую упругую грудь.
Через несколько остановок в вагоне уже появились свободные места. Однако мы продолжали стоять в своем уголке, никем не замечаемые, друг против друга, держась за руки и чувствуя какую-то неразделимость.
Губы Галины были полуоткрыты, будто ей не хватало воздуха, а глаза задумчивы и туманны. И чувствовалось, что мы оба больше всего на свете хотели бы сейчас остаться где-нибудь одни.
До Ангарска мы так и не сказали друг другу ни слова. За нас говорили глаза.
– Ты любишь меня? – спрашивали её серые загадочные глаза.
– Да, – без тени сомнения отвечали мои, и пальцы чуть сильнее сжимали её руку, подтверждая это.
Выйдя из вагона, не размыкая рук, мы вошли сначала в полумрак подземного перехода, а потом вышли на заасфальтированную, серую, залитую солнцем привокзальную площадь.
– Хочешь мороженого, – предложил я.
– Я есть хочу. С утра ничего не ела. А родители-индейцы наверняка откочевали в прерии, то бишь на дачу. У них отпуск. И значит, что-то придётся готовить самой.
– Может быть, тебе помочь? Тем более, что я тоже хочу есть. А мне до моего квартала добираться почти час.
– Поехали, – сказала она, и мы заскочили в отходящий автобус, выйдя из него уже через одну остановку, прямо у дома Галины, в самом начале города. Это был красивый четырёхэтажный дом, с белыми колоннами, построенный одним из первых по проекту ленинградских архитекторов, тогда, когда нас с Галиной ещё на свете не было. Напротив него стоял точно такой же, словно в зеркале отражаемый дом, тоже с четырьмя колоннами. И оба этих дома были соединены красивой аркой. По замыслу питерцев, это должно было символизировать Ворота города. И в домах этих, с большими, высокими, прекрасными, солнечными квартирами, жили, в основном, первостроители, коими и являлись Галины родители: инженеры-проектировщики из Петербурга.