Крепостной Пушкина 3. Война - Ираклий Берг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жаловаться не приходилось, да и не люблю я это дело. Многое удавалось. Только что толку? Часто приходила на ум фраза, что человек получает то, что желает, но не так как себе представляет, отчего злится и раздражается. Я не злился, но что делать — не понимал.
Сравнение с бабочкой Брэдбери менялось на сравнение с камешком брошенным в воду. Вот он плюхнулся, привнес возмущение, нарушил гладь поверхности. А дальше что? Углубился в воду, а она за ним взяла и затянулась. Прошло несколько кругов, на том всё и успокоилось. Вновь тишь да гладь?
Человек — существо социальное, мусолил я в сотый раз эту тему, проживает в коллективе, социуме. Это и есть вода. Попадает нечто нестандартное, из другого мира, думает как всё скорректирует, если не изменит, а в итоге социум встраивает его в себя. Или уничтожает. Я пока что жив, значит не отторгли. Изучили, взвесили, поставили в общий ряд. Разве не так? Разве все мои «успехи» не обусловлены главным образом тем, что мне подыскали место? Нет, никаких тайных собраний людей в масках, а само собой? Вот он я, Степан сын Афанасиевич, крестьянин крепостной повинности у словного рода Пушкиных, года не прошло — дворянство и помощник представителя все того же рода. Так изменилось что-то или нет? Стоит ли переоценивать всё это? Любой крестьянин освоивший грамоту и способный её применить уже получал место отличное от неграмотных. А если он в торговле ловок — тем более. Тогда забудь о сохе, торгуй. Ремеслу выучился — им занимайся, нечего тебе за волами ходить. Богач — может выкупиться (если зависимый) и записаться в купцы, а это уже иное сословие. И в нем немало таких. Дворянство получить — редкость, но и такое бывало без всяких внешних бонусов от «попаданчества». Через армию ту же, выслуживались в офицеры и вот оно. Не дворянство даёт чин, но чин даёт дворянство. Мой случай исключительный, признаю, но не абсолютно исключительный. Бывало и такое, бывало, от Петра Великого уж точно. Те же Демидовы и ещё с десяток-другой всем известных фамилий. Без каких-либо «плюшек» пробивались мужики. Без плюшек извне, следует уточнить. Главное здесь, чтобы люди более высоких страт заметили, что есть вот некий Лука Иваныч, как-то не подходит он для роли овец пасти, но для роли с иностранцами торговать в Амстердаме и Лондоне — очень даже. Гладь, и вот Лукьян Иванович купец первогильдейский, с медалью, человек уважаемый, пузо на сажень вперёд. Сам-то он считает, что лично всего добился, и это правда. Но не вся. Ещё его социум аккуратно поставил на подходящее место, вот этого Лука не понимает обыкновенно. Поймёт когда заиграется, в безграничность свою поверит. Тогда изумится кандалам на руках, с чего это вдруг такое? Подумаешь, сапог с подошвой из картона в войско поставил, за это кандалы? Мзды мало дал, решит Иваныч, и будет снова прав и снова не во всём.
Аналогично и со мной, только хуже. Место мне определили, даже с перебором. Значит — ожидается соответствие и польза для общества. Общества образца первой половины 19 века. Что там при этом я себе воображаю — мало кому интересно. Что же это за общество? Чего хочет и к чему стремится? Обоющенно — быть лучше других, а если конкретнее? Тут я сразу упирался в очевиднейшие факты, что общество исключительно дворянское, и что верхушка этого дворянства совсем не горит желанием делиться своим положением. Рассуждения как все нехорошо и как хорошо в некоторых других странах, при более пристальном изучении, все оказываются желанием упрочить собственное положение за счёт ослабления кого-то ещё. Отмена крепостного права должна была подорвать возможности и влияние императорской фамилии, усилив положение крупнейших землевладельцев. Как? Очень просто — через обвальное разорение мелких помещиков, и так без соли щи хлебавших. Поскольку в среде дворянской бедноты наиболее выпукло проявлялась негуманность, чтобы не сказать дикость крепостной зависимости, то выглядела мысль весьма благородно.
Моё послезнание одной рукой давало бонусы к пониманию раскладов, а другой рукой давило вопросами, ответов на которые найти не представлялось возможным без сознательного сужения взглядов на будущее. Ради кого стараться? Какого варианта будущего?
Послышался звон сабель и смех. Ржевуский от безделья взялся учить казаков «правильному фехтованию», к большому удовольствию последних. Пан полковник ругался и требовал от них иначе держать саблю, иначе ставить ноги, иначе рубить. Казаки старались. Потешаясь над поляком, они просили снова и снова показать им, неразумным, как нужно всё делать, дабы «голову не стерять». Благодарили за науку. Безобразов вздыхал, глядя на эти экзерсисы, но мне казалось, что раз и полковник и казаки довольны, то почему нет? Нашли взаимное развлечение, обе стороны считают друг друга простофилями, всем хорошо.
Чем моё положение отличалось от положения пана полковника? Те же детские игры. Сперва всё представлялось проще. Есть некто Пушкин, чья жизнь оборвалась трагично и преждевременно (так писали в школьном учебнике и более серьезных трудах), что, вероятно, неправильно. От чего так вышло? Был ряд причин и совпадений. Хорошо — проведено вмешательство и изменение. В этой реальности повторение той ситуации невозможно. И что с того? Зато возможна любая другая, по итогам которой тот же Пушкин запросто не доживёт даже до 1837 года, без всяких Дантесов.
При более широком взгляде, то есть на страну целиком, выходило очень похоже. С чего мне знать, что изменение будущего непременно сыграет в плюс, но не умножит минус?
— Так всё-таки, о чем задумались, ваше сиятельство? — допытывал Пётр Романович.
— О том, что мне стоит поменьше философствовать.
— Разве вы философствуете?
— Увы.
— Да, это опасное занятие, граф. Помню как был у нас в полку, тогда я еще в егерях служил, философ. Все понять стремился как пуля свою жертву выбирает. Раз попала — стало быть, человек невезуч. В счастливого не попадёт, а попадёт если, то не насмерть. Тогда ордена, чины, слава и почёт. Но вот какая штука, Степан, смущало его то, что человек бывает сперва везуч, очень везуч, а потом невезуч. Десять, двадцать боёв — пара царапин и вся грудь в крестах. Баловень фортуны, ясное дело. А в двадцать первый раз —