Свободная ладья - Гамаюнов Игорь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь Виктор запнулся, выбирая: «тебе»? Или – «вам»? Остановился на «тебе».
…Пишет тебе ученик шестого класса Олонештской русской школы из Молдавии, пионер Виктор Афанасьев. Я очень люблю своё село Олонешты, что на правом берегу Днестра. В нем живёт дружная семья народов – молдаване, украинцы, русские. Встречаются также приезжающие из соседних сёл болгары и гагаузы. И все они любят свою родину – Советский Союз, где так вольно им дышится. Но меня вот что интересует: отчего взрослые постоянно врут, хотя нам, пионерам, запрещают? Ведь если по справедливости, нужно и всем взрослым запретить врать. И ещё: почему везде в нашей стране всё нормально, у всех всё есть, и только в нашем райцентре не хватает то хлеба, то гвоздей, то мыла? Говорят, что виноваты кадры, которые везде решают всё, только не у нас. Неужели нельзя эти кадры поменять? Я спрашивал свою учительницу…
Он задумался, нужно ли называть её имя, но тут в прихожей хлопнула дверь, послышался прокуренный кашель отца. Вот он о чем-то спросил мать, гремевшую на кухне кастрюлями, и она, прервавшись, крикнула оттуда:
– Виктор, включи радио!
Спрятав черновик письма, Витька щёлкнул стоявшим на комоде приёмничком. Оттуда зазвучала печальная музыка, медленная и вязкая, мешавшая двигаться, разговаривать, думать.
– Сталин заболел, – сказал отец, войдя в комнату.
Он остановился у комода, торопливо приглаживая взъерошенный чуб, словно готовясь к встрече с кем-то.
«Теперь Сталину не до моего письма, – облегченно вздохнул Виктор. – Допишу, когда выздоровеет».
16 Упадочные стихи
Но Сталин не выздоровел. Сообщение о его смерти Виктору Афанасьеву вначале показалось невозможным, как если бы сказали, что теперь уже никогда небо за Днестром по утрам не будет наливаться золотисто-розовым светом. А главное – непонятно было, кто теперь сменит негодные кадры и восстановит наконец справедливость в их райцентре, а также в том селе, откуда приехала рыжая Римма.
То же самое чувствовали и о том же самом думали все – так ему казалось. Он слышал, как плакала мать, тихо приговаривая: «Что же теперь с нами будет…» Замечал, какими неуверенными стали жесты отца, тревожными – его взгляды. У раймага, на площади, из висевшего на столбе серебристого репродуктора в эти дни лилась траурная музыка.
А потом был митинг. На трибуне, наспех сколоченной из необструганных досок, стояли, возвышаясь над толпой, руководители района. Они выступали по очереди, пронзая сырой мартовский воздух крикливо-дрожащими голосами, и Виктор подумал вдруг, что ведь стоявшие там и есть те самые «кадры», которые должны «решать всё». Они старательно повторяли тексты, напечатанные в газетах, никто от себя не добавлял ни единого слова, и каждый, переминаясь, смотрел себе под ноги. «Может, боятся упасть? – предположил Витька. – Доски-то шатучие».
Толпа росла, к ней примыкали идущие с соседнего базарчика к автобусной остановке люди. Слушали молча. В руках – плетёные корзины, через плечо перекинуты двойные полосатые мешки из домотканого полотна. Лица странно безучастные, будто то, что здесь делалось, к их жизни отношения не имело. Среди них заметил Виктор лишь одну крестьянку, горестно причитавшую по-молдавски, мелко и быстро крестившуюся, но вечером, сев писать дневник, ощутил непонятную немоту – из-под карандаша на страницу выползали чужие, митинговые фразы, совпадавшие слово в слово с текстами, напечатанными в газетах. Будто его рукой кто-то водил. Он так и не смог справиться с этим «кем-то», даже о причитавшей крестьянке только и написал: «…Она скорбела со всем народом».
Дед Георгий (к нему, в хозяйскую половину дома, мать посылала сына за кукурузной мукой) тряс седой головой, ныряя черпачком в мешок, звякал о край кастрюли, пересыпая крупитчатую, похожую на речной песок, муку, и, прицокивая матово поблескивающим металлическим зубом, рассуждал:
– Мог бы до моих лет пожить, вполне. Да ведь работа у него тяжёлая – царская… Ну, бэете, хватит муки-то? Ну ступай-ступай!
Деду шел восемьдесят третий год, по-русски он говорил хорошо, вдруг начиная время от времени окать – долго служил в царской армии с владимирцами, воевал в Первую мировую, а на каком-то смотре даже видел «самого Николая Второго» до его отречения от трона. Виктору в это не верилось, но дедов сын, Михай Стрымбану, темнолицый угрюмоватый крестьянин, приходивший с другого конца села забивать и свежевать дедовых и их, афанасьевских, кроликов, как-то, сидя с Семёном Матвеевичем на кухне за домашним вином, неохотно подтвердил: служил дед Георгий царю, а вот он, Михай, после 1918-го, когда Бессарабия к Румынии отошла, – румынскому королю. «Так вот и мотаемся, – пробормотал, – туды-сюды».
В эти же примерно дни в школе появились незнакомые люди – женщина и двое мужчин, чем-то похожие на учителей. Но в их жестах и взглядах чувствовалась какая-то особенная – начальственная! – твёрдость. Наверное, поэтому обычно уверенная в себе, красивая Александра Витольдовна, чей рост увеличивала пышно взбитая причёска, как-то странно, будто из вежливости, слегка сутулилась перед гостями, ходила по школе, торопливо им улыбаясь; видеть её такой было непривычно и неловко.
Они обошли классы, постояли в коридоре у школьной стенгазеты, недоумённо потоптались у кучки обуви, где, свернувшись клубком, дремала Ласка, но выгонять её не стали. А один из мужчин, в расстёгнутом пиджаке (о нём говорили, будто он из самого Кишинёва), даже, присев, погладил её. Потом выяснилось – это были инспектора. Инспектировали они не всю школу, а почему-то только учителя Бессонова. Сидели на всех его уроках, листали ученические тетради, изучали поурочные планы. Зачем-то сняли со стены седьмого класса наполовину написанную по-французски стенгазету, оформленную Виктором Семенякой и Еленой Гнатюк, и, свернув в трубочку, унесли.
Мусью, по обыкновению, казался невозмутимым, ходил размеренным журавлиным шагом, говорил отчётливо, только глаза его, всегда внимательно-грустные, сейчас остро искрились, будто он над чем-то молча смеялся. Но то ли на второй, то ли на третий день Ласки ни возле школьного крыльца, ни в коридоре не оказалось. По сведениям Земцова, Александр Алексеевич, уходя в школу, оставлял её дома, запирая в прихожей.
В эти дни отец Виктора приходил из школы поздно, был раздражён больше обычного, простуженно кашлял, гремя посудой на кухне, недовольный скудным ужином, шуршал газетами. Что-то без конца внушал матери, повышая голос, срываясь на крик. Витька слышал обрывки фраз:
– Насаждает низкопоклонство… Стенгазета на французском… О деле врачей – будто не слышал… Притвора!.. А как держится? Сплошные дискуссии!..
Видимо, догадывался Витька, отца больше всего возмущало то, как Мусью говорит с инспекторами.
– И эти семиклассники в его доме – Виктор Семеняка и Елена Гнатюк… Они что, в школе не могли стенгазету оформить?.. К себе потащил… Девчонку… Она с него глаз не сводит, приворожил… И Витька к нему таскается, в этот вертеп!
«Почему – вертеп?» – недоумевал Витька.
Как-то вечером, когда он всё ещё готовился к урокам, отец вошёл в комнату. Потоптался у комода, передвигая с места на место пепельницу.