Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он умолкает, и Бегемот понимает вдруг, что его приняли за т о г о. Да, да! Ведь это ж у них недавно было — позавчера, что ли, ну, эта склока на почве несостоявшегося аборта, — и вот отец ее, видимо, и в мыслях не допускает, что она уже привела другого, да и кто такое может допустить даже в мыслях! Вот ведь история, опять влип! Нет, в этом городе что ни шаг, то западня…
— Я вынужден просить вас уйти и никогда больше не появляться в нашем доме! — сухо говорит мужчина и, как бы даже слегка поклонившись, выходит, в последний момент не сдержавшись и что есть силы хватив дверью, — так, что валятся с полок флаконы и вызванивает зеркало.
Бегемот сидит, ошарашенный, потом, спохватившись, выпрыгивает из ванны и, наскоро обмахнувшись полотенцем, начинает одеваться, машинально цепляя на себя ту одежду, что она ему приготовила, — майку, рубашку, носки. Спохватывается и ошалело смотрит на себя в зеркало, не зная, что делать, — снять, что ли? Во попал! Ой-ёй-ёй!
Семейный скандал, похоже, перешел в заключительную фазу, и мужской голос, вмешавшись в перекличку двух женских, на минуту глушит их, но тут же сбавляет тон и вот падает в просительные усталые нотки. Бегемот открывает дверь и выглядывает в прихожую — никого! Он торопливо обувается, возясь со шнурками и втихомолку чертыхаясь. Ручонки-то дрожат, черт бы их побрал… Так что ж тут удивительного, все именно к этому и шло, недаром же было такое поганое предчувствие, что все это кончиться концертом камерной музыки. Камерной… Ой-ёй-ёй! Бежать отсюда, бежать. Стыдоба да и только, как теперь вообще людям в глаза смотреть? А может, так все и задумано, может, в этом есть какой-то скрытый смысл? Ну, не жизнь — концерт!
Бегемот хватает в охапку куль и, на цыпочках прокравшись к двери, тянет ее на себя. Дверь ни в какую, он моментально холодеет — заперли, в ловушку загнали! Сейчас мужик этот выйдет с охотничьим ружьем — и… И ничего ему не будет, может, он какой-нибудь главный конструктор, незаменимый человек, кто ж его посадит за какого-то там бродячего буддиста! Бегемот трясет дверь, но тут же, справившись с нервами, шарит по ней в темноте, отыскивая замки, отщелкивает один, второй, снимает цепочку, выходит и на площадке, не сдержавшись, бежит к лифту. Видя перед собой распахнутые створки, заскакивает внутрь, давит на кнопку. Створки сходятся, и тут он слышит отчаянное:
— Яша! Бегемот!
Лифт ухает вниз, он дрожащей рукой вытирает со лба воду. С волос течет на спину — ч-черт, не вытерся как следует, куда ж с мокрой головой идти? Медленно-медленно идет лифт и вот наконец останавливается, и створки дверей расходятся, и залитый светом холл приветствует Бегемота пальмами в кадках и внимательными очками вахтерши. Он, вобрав голову в плечи, спешит к дверям и начинает рвать их на себя, а двери ни в какую! И он снова холодеет, — это не дом, а западня! Он отпускает дверь, и она вдруг сама распахивается. Вылетев в густую темноту, подчеркнутую неживым фонарным светом, Бегемот останавливается, чтобы сориентироваться.
— Бегемот! — несется от дверей отчаянный крик.
Он оборачивается. Она выбегает из дверей, размахивая пиджаком, и, пролетев, прострочив ногами по асфальту, с размаху кидается ему на грудь, вцепившись в рубашку. Прорвавшееся нервное рыдание вдруг колотит ее так, что нужно придержать эти хрупкие плечики, чтоб они не бились, будто обрубленные крылья. И Бегемот обнимает их, эти плечи, уткнувшись в ее склоненную вздрагивающую голову мокрой бородой, не зная, радоваться ему или горевать, все время искоса посматривая на ярко освещенные двери.
— Я ушла из дома! — плачет она.
(Ой-ёй-ёй — опять ушла!..)
— Они меня не понимают! Ну вот ни на столько, я для них кукла, понимаешь!
— Ну ладно, ладно, — Бегемот легонько поглаживает вздрагивающее плечо. — Не плачь, что уж теперь…
— Я с тобой уеду! Ты меня с собой возьмешь? — вдруг спрашивает она, вскинув заплаканные глаза.
— Взять-то возьму… — Бегемот вдруг чувствует прилив странной, беспричинной радости. Хотя какая тут радость, одному бы уехать… — Да вот только на что мы поедем?
— У меня есть. — Она опять смотрит на него снизу вверх, настороженно, как зверек. — Еще вчера со своей книжки сняла, стройотрядовские. Двести рублей. Хватит?
— Хватит. Только, понимаешь…
— Что?
— Я бедный. Понравится ли тебе такая жизнь?
— Ну и пусть! Это лучше, чем быть вещью!
Она платочком вытирает глаза, осторожно так вытирает, чтобы не потревожить косметику, вздыхает и уже решительно тянет его за рукав:
— Пойдем!
— Куда?
Бегемот вяло оглядывается по сторонам, как бездомный пес в поисках пристанища, представляя все миновавшие вокзальные передряги, а она, увлеченная новой, открывшейся вдруг жизнью, легко стряхнув все, над чем только что рыдала, тянет его через двор и потом по тротуару вниз, к бульвару в неоновом огне. Бессонное городское зарево стоит над этой ямой, где слышится заунывный трамвайный скрежет, придавив к бронированной асфальтом земле уступчатую покатость крыш, под которыми бесконечно тлеют костерками желтые квадратики освещенных окон, будто в лесу, в закопченном каменном лесу, над которым раскачиваются провода и бдительно сияют белые глаза фонарей, то ли следящих, то ли охраняющих путь человеческого движения в ночи, где тревожно пахнет низким продымленным небом и несется со станции неумолчный тепловозный стон.
— Сейчас поедем к моей знакомой, — решительно говорит она. — Переночуем, а утром уедем!
И Бегемот примечает вдруг, что, несмотря на все скандалы и слезы, спутница его успела переодеться как раз для дороги. На ней кроссовки, джинсы, все тот же свитерок и походный баульчик, через плечо. Он хмыкает, еще раз удивляясь про себя неистребимому женскому практицизму, давая увлечь себя вниз — туда, где взблескивают трамвайные рельсы, и чувствует себя гладиатором, которому сейчас придется сразиться с трамваем. В этом ощущении есть что-то важное, необходимое, и Бегемот пытается сосредоточиться, чтобы развернуть образ, но ни черта не выходит.
Они быстро идут пустым тротуаром, обгоняя собственные тени. Из подворотен тянет помойками, сухими листьями, холодным пеплом, и за сотнями окон почти физически ощущается человеческое шевеление на диванах, в спальнях и кухнях, монотонное, бесконечное шевеление жизни, которое завораживает неумолимым постоянством. Ему кажется, что он еще никогда не видел эти агрегаты жизни, испятнанные окошками, — все как внове, а может, просто не замечал, все бегал мимо, занятый своими делами, не имея ни желания, ни возможности удивиться тому непостижимому, во что вросла жизнь. Она будто бы сроднилась с камнем и железом, сумев подчинить их, но и сама приобрела от них нечто.
Это Ариадна ведет его сквозь лабиринт кружащихся окон,