Аргонавт - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
время – деньги;
конвертируем вечность в часы посредством обобществления труда;
утилизируем личностный хаос коллективизируя безличную бездну в размере 170 кв. м;
дрессируем мышей: 20 евро/час (под дуду, аккордеон, укулеле);
наши двери открыты 8 часов в сутки (суббота: 10.00–14.00);
по зеленой стрелочке – вторая дверь, по коридору налево и вверх;
сменная обувь не требуется;
чай, кофе, snacks – включительно;
(парковка бесплатная).
Ступин берет мало. Интересно, что там у него с парикмахершами вышло. Чем он им насолил? Достал их своими тумбочками? Подбивал клинья?
Вчера Семенов давал урок в том же помещении, где когда-то стригся: на том месте, где стояло кресло, справа от большого окна, теперь стоял стол, за которым сидел его единственный ученик, молодой русский человек лет тридцати, чем-то сильно походил на менеджера продаж в той бизнес-газете, откуда Семенова так некрасиво попросили уйти. И все из-за пьянства того латыша, менеджера…
Хотя себя он не считал латышом, долго жил в Швеции, превосходно говорил по-шведски, наверное, вырос там; у него было шведское гражданство, о чем с важностью говорил всем, когда представлялся: Aleksanders Sosnovskis, svensk medborgare. Окончил какой-то университет, часто говорил «у нас в Швеции», был кичлив, превосходно говорил по-английски – проходил практику где-то в Ирландии; по понедельникам частенько не появлялся, его неделя начиналась во вторник (дышать в офисе было невозможно: стоял плотный ядовитый перегар), утром он читал газеты, пил кофе, выкуривал сигарету, снова наливал кофе и шелестел листами – выпивал не меньше трех кружек («у нас в Швеции обычай – пить слабый кофе, такой слабый кофе нигде больше не пьют, только в Швеции, его можно много выпить»), прежде чем сделать свой первый звонок, в обед он всегда шел пройтись (I’m going to stretch my legs) – наверняка куда-нибудь заходил дернуть тихонько. Синефил и педераст, он входил в жюри какого-то балтийского фестиваля юных документалистов, был одним из организаторов гей-парада в Сербии, где случилась массовая потасовка (с достоинством сфотографировался с повязкой на голове возле входа в сербскую больницу скорой помощи); очень не любил говорить по-русски (выходило коряво, с жутким польским акцентом), с трудом терпел русских (Семенов затем и попал туда, чтобы избавить менеджера от неприятной необходимости говорить с русскими), не особо жаловал латышей и эстонцев, с восторгом и восхищением говорил о немцах и скандинавах, легкой иронией награждал финнов, с подтрункой говорил о поляках – чувствовалось, что преклоняется перед развитыми европейскими странами, убежденность в превосходстве «западного человека» над всеми прочими скрыть не удавалось. По пятницам Александерс едва досиживал – горел поскорее убежать. Семенов замечал в глазах Сосновскиса родной блеск, чувствовал в нем ту же неугасимую жажду, что носил в себе, и понимал: пить торопится, не усидеть…
Александерс… 1978 года рожденья! И сорока нет! Где он так спиться успел? Неужели в Швеции?
Этот латыш, в конце концов, все и погубил.
Ну, и ладно. Семенов все равно там чувствовал себя рыбкой в аквариуме. Не давал покоя проницательный гроссмейстерский взгляд директора. Именно по тому, как он отвел глаза в лифте, Семенов понял: всё. (Наверное, в тот день директор и подписал бумаги, о которых не без административной пылкости сообщил Сосновскис.) Зато напился на корпоративе в Olde Hansa (сильно изумился, когда вышел из Pepersak’a и долго искал Tall Inn – как вернулся домой, не помнил). Сам в жизни туда не сходил бы. Все неплохо набрались. Сосновскис долго требовал, чтоб музыканты сыграли какую-то… он забыл какую… барочную песню… с ужасным акцентом перебирал французские названия… все не то… ах, махнул салфеткой, девочки свое заиграли, жалобно и нудно, будто подаяния прося… Ели руками. Закуска была жирная: свиные ребрышки, подгорелый горох. Быстро напились до гвалта. Было человек тридцать. Духота и гомон. Семенов давно заметил, что быстрее пьянеешь в погребках, таких как «Лисья нора» или «Кельдер», особенно в тесном сумрачном помещении. Он пил молча. Ушел в себя. Горели только большие толстые свечи, потолок был низкий. Ели руками, руками. Салфеток не хватало. Семенов заметил (и это его потрясло! – он долго себя потом переубеждал: наверное, показалось), как Сосновскис вытер сальные руки о волосы молодой редакторши, которая сидела рядом с ним, – она разговаривала с Раулем, молодым человеком, который писал дурацкие статьи и проводил различные социологические опросы.
Сосновскис, определенно, вытер руки об ее волосы; он замаскировал свои действия – сделал это так, будто целует ее в голову, но на самом деле – вытер руки! И она ничего не поняла. С жаром доказывала Раулю, что Америка – образец демократии и там прекрасная система здравоохранения и превосходные медицинские страховки, а этот Майкл Мур пусть идет в жопу, в жопу пусть идет и твой Карлин, и твоя трахнутая Наоми Вулф со своей брехней! Я только что приехала из Америки! Если там фашизм, то у нас – концлагерь! Я сама видела, какая там прекрасная жизнь. Не надо мне ля-ля-ля! Мур такой же пропагандист, какие были в советские времена! Ему русские платят!
Он остановился и долго стоял у канала. Когда они успели прорыть его здесь? Давно не выбирался сюда. Больше года не бывал в Кадриорге. Последний раз, когда встречался с Павлом в кафе Luik. Павел был взволнован. Ему предстояло судиться. Второе опротестование. Сам понимает, что безнадежно. Зачем тогда? Это личное. Не стал спрашивать. Бледный и нервный. Взгляд убегал вдаль. Черные злые глазки. Сам весь седой, лицо белое, глаза черные, узкие. Щурился. Черты натягивались. Точно он целился. Сидел, смотрел в будущее и проговаривал: Спустить все деньги, а потом все равно, что будет потом. Так он, кажется, говорил: все равно, что там будет потом. Он знал, что будет. Ушел. И когда он ушел, ко мне подошел бомж. Попросил ручку. На столике передо мной лежали блокнот и ручка (я смотрел на них и тихо ненавидел – боролся с соблазном заказать вина). Бомж вежливо перебил это настроение. Он попросил прощения, сказал, что ему нужно кое-что записать. (Ого!) Я дал ему ручку. На газетном клочке, притулившись на скамейке, нацарапал какой-то телефонный номер. Я не стал брать ручку обратно, потому что он был грязный. На руках была сыпь (ожог? обморожение?). Оставь себе, сказал ему по-эстонски. Не надо возвращать. Обиделся, возмутился: мне чужого не надо, – перешел на хороший твердый русский. Это подарок, нашелся я, и бомж поблагодарил: а ну в таком случае бла-го-да-рю, – и кепку снял манерно.
Медленные сухие листья. Перечеркивая аллею. Наискось. Как тот снег.
Почему-то он подумал о Косте: лежит сейчас в своей комнатке в спальном мешке, а сама комнатка – это кабинка, скользящая по канату над бездной. Он смотрел на один из сухих листьев, что, покачиваясь, мягко падал, и этот лист превращался в комнату Кости.
А где-то там море. Которого я не вижу. Не слышу. Но чую. Где-то там. Надо к морю. К морю. Сейчас. Пять утра, 7 декабря, 2014. И на море. И здесь. Везде. Во всей Европе. Мой день рожденья.