Мой муж Сергей Есенин - Айседора Дункан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти мысли приводили меня попеременно то в бешенство, то в отчаяние. Я не могла работать, не могла танцевать. Мнение других о моих танцах стало мне безразлично. Я пришла к заключению, что такому положению вещей следует положить конец. Или искусство Крэга, или мое. Отказываться же от своего я считала невозможным. Я бы угасла, я бы умерла с горя. Нужно было найти средство, и я вспомнила мудрость гомеопатов. В конце концов, к нам приходит все, чего мы желаем, и лекарство нашлось.
Он вошел ко мне как-то днем: молодой, добродушный, голубоглазый, светлый блондин, одетый безукоризненно. Он сказал:
— Друзья меня зовут Пим.
Я возразила:
— Пим! Какое очаровательное имя! Вы художник?
— О нет! — вскричал он, точно я его обвиняла в преступлении.
— Тогда чем же вы замечательны? Великими мыслями?
— О нет! У меня вообще не бывает мыслей.
— Ну а цель жизни есть?
— Тоже нет.
— Что же вы делаете?
— Ничего.
— Есть же у вас какое-нибудь занятие?
— Да, я собираю табакерки восемнадцатого столетия, — ответил он после некоторого размышления.
Вот где было мое лекарство. Я подписала контракт на гастроли по России, на продолжительное тяжелое турне не только по северной России, но и по южной, включая Кавказ, и боялась продолжительного путешествия в одиночестве.
— Хотите ехать со мной в Россию, Пим?
— С восторгом, — быстро ответил он, — но как быть с матерью? Ее я бы мог убедить, но есть еще кто-то, — и Пим покраснел. — Кто-то, кто меня очень любит и, может быть, не согласится отпустить.
— Но ведь мы можем уехать незаметно.
Было решено, что после окончания моего последнего спектакля в Амстердаме автомобиль будет нас ждать у артистического подъезда и увезет в деревню. Горничная должна была выехать с вещами экспрессом, в который мы должны были сесть на следующей за Амстердамом станции.
Ночь была темная и холодная, и над полями стлался густой туман. Дорога шла по берегу канала, и шофер не хотел ехать быстро.
— Очень опасно, — предупредил он нас и повез не торопясь.
Но опасность езды по берегу канала была ничтожна по сравнению с опасностью погони. Оглянувшись назад, Пим неожиданно воскликнул:
— Боже! Она гонится за нами!
Мне не потребовалось дальнейших объяснений.
— Она, наверное, вооружена, — сказал Пим.
— Скорей, скорей! — торопила я шофера, но он молча указал на воду канала, видневшуюся сквозь туман.
Все это было очень поэтично, и мы в конце концов ускользнули от преследовавшего нас автомобиля. Добравшись до станции, мы остановились в первой попавшейся гостинице.
Было два часа утра. Ночной привратник осветил наши лица фонарем.
— Комнату, — сказали мы в один голос.
— Комнату? Одну? Нет-нет. Вы женаты?
— Да, конечно, — отвечали мы.
— Нет-нет, — проворчал он, — вы не женаты. Я знаю. Вы выглядите слишком счастливыми.
И не взирая на наши протесты, он нас разместил в разных концах коридора и со злорадным удовольствием всю ночь просидел в коридоре, держа на коленях фонарь, освещая нас при попытке высунуть голову из дверей и приговаривая:
— Нет-нет, этого нельзя — вы не женаты! Нет-нет.
Наутро, несколько утомленные этой игрой в прятки, мы сели в петербургский экспресс, и должна сказать, что это было самое приятное из моих путешествий.
По приезде в Петербург я была очень удивлена, когда носильщик вытащил из вагона восемнадцать сундуков с инициалами Пима.
— Что это такое? — изумилась я.
— Это только мои вещи, — ответил Пим. — Здесь мои галстуки, тут в двух сундуках белье, вот костюмы, а там ботинки. А в этом особенные жилеты, подбитые мехом. Они очень полезны в России.
В «Европейской гостинице» была широкая лестница, и по ней, к восторгу всех присутствующих, каждый час сбегал Пим, всякий раз в другом костюме и новом галстуке. Он был всегда изысканно одет и считался в Гааге законодателем мод. Знаменитый голландский художник Ван Влей написал его портрет на фоне золотых, малиновых и розовых тюльпанов, и действительно, Пим был так свеж и привлекателен, что напоминал тюльпаны весной. Его светлые, с золотым отливом волосы напоминали золотые тюльпаны, губы — тюльпаны розовые, а обнимая его, я чувствовала, что я скольжу весной по полю тюльпанов в Голландии.
Смазливый юноша, голубоглазый и белокурый, Пим был очень примитивен умственно. Любовь его поясняла мне поговорку Оскара Уайльда: «Лучше минутное удовольствие, чем вечная печаль». Пим давал именно минутное удовольствие. До сих пор я получала от любви романтику, идеалы и страдание. Любовь Пима давала одно удовольствие — просто большое удовольствие — и как раз в ту минуту, когда я больше всего в нем нуждалась, так как без его ласк я бы, вероятно, превратилась в безнадежную истеричку. Присутствие Пима влило в меня новую жизнь, новую бодрость, и, может быть, впервые в жизни я узнала радость быть молодой и легкомысленной. Он прыгал, танцевал и смеялся решительно всему. Я забыла свое горе, жила ощущениями минуты, была беспечна и счастлива. От этого мои танцы дышали новой жизнью, новой радостью.
Как раз тогда я создала Moment Musical, который имел такой успех у русской публики, что его приходилось повторять по пяти и по шести раз в один вечер. Moment Musical был танцем Пима — «удовольствием минуты». Это был настоящий музыкальный момент.
Если бы я довольствовалась танцем как сольным выступлением, мой жизненный путь был бы очень прост. Уже знаменитая, желанная гостья во всех странах, я могла бы спокойно продолжать свою триумфальную карьеру. Но увы — меня преследовала мысль о школе, о большом ансамбле, танцующем девятую симфонию Бетховена. Стоило мне закрыть ночью глаза, как легкие блестящие видения начинали порхать в моем воображении, умоляя меня вызвать их к жизни. «Мы здесь! Вы та, чье прикосновение нас оживит!» [1]
Я вернулась в Груневальд, чтобы преподавать той небольшой группе, которая уже училась танцу с таким успехом и достигла такой красоты, что только укрепляла мою веру в конечную цель. Целью этой являлось создание «оркестра» танцующих, «оркестра», который представлял бы для зрения то же, что представляют для слуха величайшие симфонические творения.
Я научила своих учениц сплетаться и виться, соединяться и разлучаться, в бесконечных хороводах и шествиях походить то на амуров помпейских фресках, то на юных граций Донателло, то, наконец, на воздушную свиту Титании. С каждым днем они становились сильнее и гибче, и свет вдохновения, свет божественной музыки сиял в их молодых телах и лицах. Вид этих танцующих детей был так прекрасен, что возбуждал восторг художников и поэтов.