Мой муж Сергей Есенин - Айседора Дункан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Застенчиво, как мальчик, Крэг появился из боковой кулисы. Дузе его обняла, и поток лестных итальянских слов полился с ее уст, точно вода из фонтана, с такой быстротой, что я не успевала их переводить Крэгу. Крэг не плакал от умиления, подобно нам, но долгое время молчал, что у него было признаком большого потрясения.
Можно себе представить мою радость. Я была тогда молода и неопытна и считала, что в минуты большого восторга людские слова не бросаются на ветер. Я рисовала себе Элеонору Дузе отдающей свой талант в распоряжение искусства моего великого Крэга. Я рисовала себе будущее как сплошной триумф Крэга, как сплошное величие театрального искусства. Я не приняла, увы, во внимание непрочности человеческого восторга, в особенности же восторга женщины. А Элеонора, при всей своей гениальности, была только женщиной, что и доказала впоследствии.
На премьере «Росмерсгольма» огромная, выжидающая толпа наполнила театр Флоренции. Когда взвился занавес, по залу пронесся единый вздох восторга. Другого результата нельзя было и ожидать. Флорентийские знатоки искусства до сих пор помнят это единственное представление «Росмерсгольма».
Инстинкт подсказал Дузе надеть белое платье с большими широкими ниспадавшими рукавами. Когда она вышла на сцену, она меньше походила на Ребекку Вест, чем на Сибиллу Дельфийскую. Со свойственным ей никогда не ошибавшимся талантом она приспособилась к грандиозным линиям и снопам света, которые ее озаряли.
Когда немного улеглось возбуждение, вызванное спектаклем, я как-то утром зашла в банк и увидела, что мой текущий счет совершенно исчерпан. Появление ребенка, нужды груневальдской школы, наше путешествие во Флоренцию окончательно истощили мои средства. Было необходимо придумать средство пополнить денежные запасы, и тут очень кстати пришло известие от петербургского импресарио, который спрашивал, могу ли я снова танцевать, и предлагал турне по России.
Я покинула Флоренцию, оставив ребенка на попечение Марии Кист, а Крэга на попечение Элеоноры, а сама села в экспресс, идущий в Петербург, через Швейцарию и Берлин. Вы можете себе представить, насколько эта поездка была грустна. Первое расставание с ребенком, а также разлука с Крэгом и Дузе были очень тягостны. Здоровье мое было ненадежно, ребенок не был еще отнят от груди, и молоко поэтому приходилось выкачивать при помощи маленького прибора, что было просто жутко и вызвало у меня немало слез.
Поезд мчался все дальше и дальше на север, пока я снова не очутилась в стране снежных равнин и лесов, которые теперь на меня производили еще более удручающее впечатление. Кроме того, все последнее время я была слишком поглощена Дузе и Крэгом, чтобы думать о собственном искусстве, и абсолютно не была подготовлена к испытаниям турне. Тем не менее добрая русская публика приняла меня со своим обычным восторгом и смотрела сквозь пальцы на недочеты, встречавшиеся в спектаклях. Помню, что часто во время танцев молоко начинало вытекать из грудей и сбегать по тунике, причиняя мне сильное смущение. Как трудно женщине иметь профессию!
Это турне по России оставило во мне мало воспоминаний. Излишне говорить, что сердце мое стремилось во Флоренцию, и поэтому я постаралась сократить насколько возможно поездку и приняла приглашение гастролировать в Голландии, чтобы быть ближе к школе и к тем, кого я жаждала увидеть.
В первую ночь своего появления на сцене в Амстердаме я почувствовала странное недомогание. Кажется, оно было в связи с молоком, нечто вроде молочной лихорадки. После спектакля я упала на сцене, и в гостиницу меня пришлось отнести на руках. Тамя лежала целые недели в полной темноте, обложенная мешками со льдом. Доктор назвал это невритом, болезнью, против которой еще не найдено средство. Долгие дни я не могла ничего есть и только поддерживала свои силы небольшими порциями молока с опиумом, мучимая бредом, пока не впадала в бессознательное состояние.
Крэг прискакал из Флоренции и был воплощением преданности. Он провел со мной три или четыре недели, помогая за мной ухаживать, пока однажды не получил телеграмму от Элеоноры: «Выступаю в «Росмерсгольме» в Ницце. Сцена неудовлетворительна. Приезжайте немедленно».
Когда он уехал в Ниццу, я уже начинала поправляться, но едва я увидела телеграмму, как меня охватило страшное предчувствие того, что случится, если меня не будет, чтобы переводить и сглаживать все шероховатости.
В одно прекрасное утро Крэг приехал в старое казино Ниццы и узнал, что без ведома Дузе его декорации разрезаны и приспособлены к новой сцене. Естественно, что когда он увидел свое художественное творение, свое детище, образцовое произведение искусства, над которым он так трудился, в изувеченном виде, уничтоженным на его глазах, с ним случился один из тех бешеных припадков ярости, которым он иногда бывал подвержен, и он, что уже было значительно хуже, обратился к Элеоноре, стоявшей тут же на сцене, со следующими словами:
— Что вы наделали? Вы погубили мою работу! Вы уничтожили мое творчество, вы, от которой я ожидал так много!
Он говорил в таком духе до тех пор, пока Дузе, не привыкшая выслушивать подобные речи, не потеряла самообладания. Позже она мне говорила, что в жизни своей не видела такого человека и что с ней еще никогда так не разговаривали. «Свыше шести футов ростом, он производил страшное впечатление и, скрестив руки по британскому обычаю, говорил невозможные вещи. Со мной так не обращаются, и понятно, я не могла этого выдержать. Я указала на дверь и заявила:
— Я не хочу вас больше видеть. Уходите!
Так кончились планы Дузе посвятить жизнь служению искусству Крэга.
* * *
Я приехала в Ниццу настолько ослабевшая, что меня вынесли из поезда на руках. Был первый вечер карнавала, и по дороге в гостиницу на мою открытую коляску напала группа Пьеро в самых разнообразных масках. Гримасы их казались мне пляской смерти перед приближающимся концом.
Элеонора Дузе лежала больная в гостинице поблизости и просила передать мне много нежных слов. Кроме того, она прислала ко мне своего доктора Эмиля Воссона, который ухаживал за мной с трогательной преданностью и с того времени стал одним из самых больших моих друзей. Выздоровление шло медленно, и я еще долго страдала.
Ко мне приехали мать и мой верный друг, Мария Кист с моей девочкой, сильной, здоровой и с каждым днем хорошевшей. Из гостиницы мы переехали на Мон-Борон. Из наших окон с одной стороны было видно море, а с другой — вершина горы, на которой когда-то в обществе змеи и орла углублялся в размышления Заратустра, и я стала постепенно возвращаться к жизни в доме на возвышенности, залитой солнцем. Но впереди ждали денежные затруднения, и чтобы покончить с ними, я вернулась, едва набравшись сил, к своим гастролям в Голландии, правда, еще в состоянии слабости и подавленности.
Я обожала Крэга, я любила его со всем пылом своей артистической души и все-таки сознавала, что разлука неминуема. Я дошла до того безумного состояния, когда не могла уже жить ни с ним, ни без него. Жить с ним значило лишиться своего искусства, индивидуальности, даже, вероятно, жизни и рассудка. Жить без него значило быть в постоянном состоянии подавленности и испытывать муки ревности, на что, увы, по-видимому, имелось достаточно оснований. Я рисовала себе Крэга, ослепительно красивого, в объятиях других женщин, и видения эти лишали меня ночью покоя и сна. Крэг мне представлялся говорящим другим женщинам о своем искусстве, женщинам, глядевшим на него с обожанием. Он мне снился счастливым с другими, я видела, как он смотрит на них с очаровательной улыбкой, улыбкой Эллен Терри, как он ласкает их, слышала, как он сам себе говорит: «Эта женщина мне нравится. Ведь Айседора, в сущности, нестерпима!»