У стен Малапаги - Рохлин Борис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вот именно, — сказала она, — кто любит женщин и понимает их потребности, любит всех людей.
Да, конечно, и он имел свои слабости. Во всём надо знать меру. Но скажите мне, что такое мера и кто из вас её знает?»
«Я, — сказал дядя Миша, он же Муля, он же Мирон, он же Мойша, — не могу дать определение меры, пусть этим занимаются учёные люди. Но переспать со своей родной тёткой?! Конечно, может, она ему совсем и не тётка, здесь есть определённые сомнения, но так принято считать, значит — тётка. А увести жену у троюродного брата Симхи? Хоть это и пошло ему на пользу. У него что-то зашевелилось в голове, а то до этого один волосяной покров был. Но тормоза у каждого должны быть».
«Шмельке, — сказала тётя Рая, — наш Шмельке, — произнесла она с чувством, — был простой человек. Мы не должны предъявлять к нему слишком завышенные требования. И цари иногда подавали дурной пример. Все мы, — сказала она, — хорошо знаем Давида».
Все уставились друг на друга с явным подозрением. Значит, ты знаешь, а я почему нет?
И потом, о каком Давиде идёт речь?
О зубном технике, промышлявшем в Израилевке поддельными золотыми коронками, а в Германии ставшем зубным светилой?
«Так ведь это — сука, — как однажды с глубокой неприязнью отметил дядя Миша, — он родственникам даже писем не пишет. Такая сволочь!»
А может, это тот Давид, который сидит сейчас в Пенсильванской тюрьме за подделку документов.
Какой художник! Какой большой мастер! Такой талант! Редкость! Он мог делать всё: от жалких водительских прав до докторских дипломов. А как сильно он увеличил количество еврейского народа?! Этого не знает никто, даже он сам.
Какой человек! Каждый месяц, каждому родственнику, — и это, заметьте, из такого неудобного положения, — он письмо пишет. Какие это поучительные и познавательные письма! В них вся Америка, как есть. Ему оттуда виднее. Человеку не надо ходить в школу, не надо путешествовать, зря тратить силы и время. Из писем пенсильванского затворника он узнаёт больше, чем о ней известно через пятьсот лет после Колумба.
Или, может, это тот Давид, который умер в Голландии от слишком большой дозы героина? Но что о нём говорить? Такой неприличный молодой человек! Ему всего было мало. Нет, это не он.
За столом почувствовалось напряжение, легкая паника, предшественница большой бури.
«Царя Давида, — уточнила тётя Рая успокаивающе-мягким тоном врача, утешающего покойника, — того самого, — сказала она, — из „Библии“».
Собиравшаяся было гроза не разразилась. Из «Библии» говорило о том, что все, конечно, знают. Это не означало, что кто-то из сидевших её читал или хотя бы видел. Но все понимали, что «Библию» и не надо читать. Вполне достаточно того, что она есть.
«Так вот, — продолжала она назидательно, — он, то есть Давид, у своего генерала Урии жену увёл. Плохо, скажете? Конечно, что ж тут хорошего. Однако эта самая Вирсавия, которую он увёл, ему — подумайте только! — Соломона родила. Царя царей! А кого она родила бы от Урии?! Сержанта, прапорщика, в лучшем случае майора?»
Здесь тётя Рая неожиданно замолчала. Лицо её выразило совершенно непредвиденный и несоответственный моменту восторг. Все напряглись.
«Какой писатель получился!» — совершенно неожиданно сказала она дрогнувшим голосом и, вытащив откуда-то большой в небесно-голубую клетку платок, громко, почти с отчаянием, высморкалась.
Немного успокоившись, она потянулась к чашке с компотом и сделала очень маленький, аккуратный, весьма корректный глоток.
Тётя Рая вообще была очень корректная женщина с хорошими манерами, редко встречающимися в наше безрадостное криминальное время. Её хорошие манеры, если так можно выразиться, распространялись не только на её внешний, всегда чистый, уютный и открытый вид, но и на её сердце, простодушное и умудрённое одновременно.
Тётя Рая не пила ничего, кроме компота, даже чая, не говоря уж о более популярных напитках.
Иногда невольно закрадывалось подозрение, да родственница ли она всем этим Борухам и Мулям, всем этим отчаянным, беспросветным неудачникам и пропойцам? Но это было так. Более того, она была их сторожем, пастухом и, если позволить себе выразиться несколько возвышенно, их пастырем, их совестью, поскольку у остальных она начисто отсутствовала. При самом пристальном рассмотрении не удавалось обнаружить и зачатков этой весьма тонкой и редкой материи.
Казалось, из любви к ней, — а этого не отнять, — они передали ей, словно на сохранение, все приличные и даже возвышенные свойства души, оставив себе одно паскудство, но и неся всю тьму и мерзость безвыходного запустения, свойственные жизни.
Впрочем, для полноты картины следует отметить, что они об этом не догадывались.
Молча, затаив дыхание, смотрели они на это священнодействие, внутренне содрогаясь при одной мысли о том, что им когда-нибудь придётся принимать внутрь нечто подобное. В данный момент все думали одно и то же:
«Чтобы пить такое, надо быть большим человеком».
«Ещё я хочу вам напомнить, — продолжала тётя Рая уже деловым тоном, — что наш Шмельке был прямым потомком того самого Шмельке, знаменитого рабби Шмельке из Никольсбурга, брата ещё более знаменитого рабби Пинхуса, раввина города Франкфурта, что на Майне».
На какое-то мгновение показалось, что время в приватизированном борделе остановилось, потом повернулось и потекло вспять, а все сидевшие за столом — от дяди Миши, он же Муля, он же Мирон, он же Менахем, он же Мойша, до того самого ущербного родственника, который знал только слово «ха», весьма сомнительное, прямо скажем, слово, — поплыли…
И похоже, им предстояло долгое плавание…
Такого никто не ожидал даже от тёти Раи. Ладно ещё царь Давид из «Библии», с этим ещё можно было смириться. Но столь благообразный родственничек, нежданно всплывший из омута забвения, да, похоже, ещё святой. Не вор, не пропойца, даже не, как его… да что об этом говорить…
Принять подобное было трудно. Это был какой-то укор, дисгармония, порча мирового целого, страшная брешь в самом порядке бытия.
Тётя Рая нарушала правила хорошего тона.
Не дожидаясь, когда её родственники уплывут слишком далеко, она скромно, но с достоинством продолжала:
«Рабби Шмельке однажды сказал, что если бы у него был выбор, он предпочёл бы не умирать, — все оживились, такое умеренное желание было понятно и близко, — потому что в том, будущем мире нет мучительных дней, которыми так полна жизнь, — все снова сжались и оцепенели, — „надо же, о чём жалеет, ненормальный какой-то“, — и что делать человеческой душе без судного дня?»
Никто не рискнул нарушить последовавшую за этими словами тишину.
Тётя Рая выдержала маленькую, с чайную ложечку, паузу и сказала:
«Наш Шмельке тоже, именно поэтому, не хотел умирать. Там слишком легко жить».
Но тут нервы родственников не выдержали. В поднявшемся невообразимом шуме букв было не разобрать. Время от времени на поверхность выныривало лишь слово «мать».