Черновик - Михаил Нянковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А тут, понимаешь, попал мне в руки твой журнал, а возле твоей статьи – фотография. Вот я и решил разыскать тебя через редакцию. Ты, кстати, почти не изменился!
Сергею почему-то стало неприятно, что его журнал читают в ФСБ, и он подумал, уж не по поручению ли своего начальства его разыскал Шаховской. А Олег продолжал:
– Насколько я помню, Павел Гордеев – это ведь твой дед, и ты даже когда-то занимался его творчеством.
– Все ты правильно помнишь, – сказал Сергей и почувствовал, как по телу пробежала дрожь. Интонация Шаховского, по-видимому перенятая у людей из его окружения, была такой, что Сергею на секунду показалось, будто сейчас его заставят давать показания против деда.
– Так вот, – продолжал Олег, – я тут в наших закромах нашел одну его папочку. По-моему, это какая-то рукопись. Толстая такая… Похоже, роман. Если интересно, приезжай. Буду рад тебя видеть.
Роман деда?! Еще один?! В архиве КГБ?!
– Слушай, Олег, вообще-то это очень странно. Я уже работал в ваших архивах, изучал дело деда, все эти справки, протоколы допросов… Но рукописей мне никаких не давали.
– Ну, тогда не давали, теперь дадим. Времена-то меняются. Короче, запиши телефончик.
Когда Сергей впервые открыл папку, которую передал ему Олег, он был слегка разочарован. На титульном листе стояло знакомое название «Пути земные». Увы, это был тот же роман, возможно, просто другой экземпляр рукописи. Хотя нет, скорее черновой вариант. На последней странице стояла дата – 1936 год. Это удивило больше всего. Тот роман, который Сергей сам опубликовал в эпоху перестройки, был датирован серединой пятидесятых. Но разве возможно было написать такое в тридцатые годы?!
Роман деда Сергей помнил почти наизусть, и теперь, читая рукопись, переданную ему Шаховским, он узнавал и не узнавал его. Первые главы отличались разве что в многочисленных деталях, которые принципиально ничего не меняли. Создавалось ощущение, что Павел Егорович через двадцать лет восстановил роман по памяти, которая не могла удержать всех подробностей, но не стерла главного. Гораздо больше было отличий в главах, связанных с Гражданской войной и двадцатыми годами. Хотя сюжет был все тот же, но как будто сместились акценты. Значительно ярче был изображен Митяй, внимательно вглядывающийся в происходящее, стремящийся понять, на чьей стороне правда, и после долгих размышлений делающий сознательный выбор в пользу борьбы за советскую власть. Его смелость в бою приобретала романтический ореол, а жестокость изображалась скорее как вынужденная, как некий мучительный, но неизбежный ответ на жестокость врага. Никита же в этой версии романа казался человеком хоть и думающим, но каким-то запутавшимся, не способным сориентироваться в быстро меняющейся жизни. Он пытался найти в ней свое место, но в борьбе белых с красными его пугала взаимная злоба, а в мирном труде – излишнее, как ему казалось, самоотречение. Ему хотелось мира и покоя, он не мог расстаться с детской мечтой о земле обетованной, где не будет ни войны, ни голода, ни лишений. Свою тоску о несбывшемся он выражал в стихах, но печатать их не решался, поскольку понимал, что они идут вразрез с настроением тех, кто его окружал, и сам горько мучился от какой-то своей неуместности, неспособности быть вместе со всеми. Одно лишь светлое пятно было в жизни Никиты – встреча с Татьяной. Только она, как казалось ему, могла понять его тоску, только ей он решился прочитать свои печальные и такие несвоевременные стихи.
Он не писал домой покаянного письма и вплоть до начала коллективизации ничего не знал о судьбе родных. Но с этого момента сюжет романа менялся так круто, что казалось, он был написан другим автором. Приехав в родное село, Никита из разговоров с односельчанами узнал не о жестокости Митяя, а о том, как его отец, Кузьма Митрохин, озлобившийся от непосильной работы, едва поставив на ноги свое хозяйство, стал нанимать батраков и не только заставлял их работать с утра до ночи, но и устраивал над ними кулачные расправы за малейшую провинность. И все же Никита пошел к Митяю просить за свою родню. Читая сцену их разговора, Сергей не мог поверить своим глазам и вынужден был перечитать ее несколько раз. После робких попыток Никиты вступиться за близких Митяй посадил друга перед собой и стал объяснять ему, что время, когда близость людей определялась кровными узами, прошло, что сегодня каждый должен сам решить, с кем ему по пути: с народом, который строит новую жизнь и в муках рвет со своим прошлым, или с теми, кто хочет это прошлое вернуть, пусть даже это твой отец или брат. Заговорил Митяй и о своем отце: «Думаешь, не мечтал я за него отомстить?! Хоть и не видел от него ничего, кроме зуботычин, а все же отец, родная кровь. Но как вспомнил, сколько слез из-за него односельчане пролили, сколько бед натерпелись, понял – не могу я их осуждать. Вот и ты подумай: отец он тебе, твой Кузьма Терентьич, или враг всем нам? Не было тебя здесь все эти годы, не лежит на тебе его вина. А только должен ты отречься от такого отца. Выступить на собрании и при всех отречься. А не хватит сил – уезжай. Уезжай, но помни: всю жизнь, мечтая да причитая, не проживешь. С тебя тоже спросится. Не сейчас, так потом. Дети твои, внуки спросят: а что ты, отец, делал, когда весь народ новую жизнь строил? Будет что ответить, а? Вот и думай, Никитка, думай».
Не хватило у Никиты сил выступить на собрании, но и вступаться за своих он больше не стал. Правда, этот страшный выбор несколько упрощался тем, что младшие сестры и братишка умерли от голода задолго до описываемых событий, так что признавать малолеток кулаками Никите все же не пришлось.
Он уехал в город, но почувствовал вдруг, что вся его жизнь действительно какая-то никчемная, что не может он больше отсиживаться и должен себя как-то проявить в большом и важном деле. Узнав, что на Урале требуются руки для работы на шахтах, решил он, что это и есть его шанс быть там, где он всего нужнее. Никита простился с Татьяной, пообещав вернуться только тогда, когда найдет свое место в новой жизни и она сможет им гордиться.
Татьяна ждала его долго, но все же не выдержала и поехала к нему, решив, что доктора и на шахтах нужны, а друг без друга им с Никитой не прожить. Приехала она как раз в тот день, когда Никита, рискуя своей жизнью, остановил вагонетку и спас товарищей. Она вошла в здание наскоро построенного клуба, где шло собрание, и со спины не сразу узнала своего любимого, возмужавшего и раздавшегося в плечах. Но она слышала, что называли Никиту Митрохина героем, говорили, что поступил он как настоящий коммунист и следует его принять в партию. А когда кто-то из зала крикнул: «А ничего, что он кулацкий сын?», встал из-за стола президиума парторг шахты и, жестом призвав собравшихся к порядку, сказал: «Ну, положим, правда, отец Митрохина был кулаком. Но помните, что сказал товарищ Сталин? Сын за отца не отвечает. Вот что он сказал. Когда Никита Кузьмич вам жизнь спасал, думали вы, кто его отец? То-то же! Не по родословной надо о человеке судить, а по делам его». – «Правильно!» – прозвучал чей-то громкий голос из задних рядов. Никита обернулся, чтоб разглядеть говорившего, но вдруг наткнулся взглядом на большие девичьи глаза, увиденные им впервые сквозь горячечный туман…