Жалитвослов - Валерий Вотрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отчетик принесли? — обратился Манусевич к Кметову.
— Принес, — ответил Кметов, показывая на портфель.
— Вы не волнуйтесь так, — неожиданно добродушно сказал Манусевич. — Все через это проходят. Я вот, пока вы не появились, шесть лет сюда ездил, четыре раза в год. Это, доложу вам, было испытание…
Но тут речь Манусевича был прервана. Громовой голос раздался под сводами зала:
— Слушаются жомные жалитвословы. Председательствующий — вице-премьер правительства Александр Кочегаров.
Моментально в зале настала тишина. Кметов поднял глаза к ложам и увидел, что в одной появился ряд бледных лиц. Среди них он узнал фон Гакке. Внутри екнуло. Значит, слухи о приглашении директора фабрики в правительство были верны. Нахлынуло столько мыслей, что, когда эта волна схлынула, оказалось, что на ближайшей трибуне уже стоит человек и читает монотонным голосом:
— «…почище скотского запах, и течет, господине, не жидко, а как бы слизко, и мы, сироты твои сидельцы Упояшского острогу, оттого весьма скучны и исправляемся, господине, худо, а токмо и мыслим, как бы кого, господине, удавить, а надзиратель наш, Федор Мыкин, нам этот сок что ни день сует и лает хульно, и мы, господине, его, того Федьку Мыкина, однажды имали да дали ему сок тот пить, и он, господине, Федька Мыкин, пил да блевал много, а мы, господине, через то страдаем, потому он, Федька, затаил на нас с того дня и поит нас, господине, нарошно тем соком почасту…»
«Господи, — подумал Кметов и перестал слышать монотонный голос, и вздохи зала, и тихий разговор его спутников. — Господи, дай отчитать мне. Дай мне силы огласить о нуждах людей, об их скорбях. Господи…». Острый локоть потыкал его в бок. Кметов очнулся. Слева в ухо шептал ему Манусевич:
— Я, стало быть, оглашу, вступлю перед вами, а вы потом, того, продолжите… А как станут выспрашивать, тут молчите, я за вас скажу, я знаю, что говорить, я скажу…
Справа молча кивала Колобцова, лицо бледное, тонкий горбатый нос нацелился на трибуну.
— «…и аз, господине, многолетний твой слуга, сирота и работник органов, — продолжал монотонный голос с трибуны, — ныне хоть и на пенсии, а все одно рвение имею, и сыскал, господине, хто те подметные листы раскидывает, а теи люди есть рабочие прокатных станов Митька Елисеев да Гаврило Хромов, а листы они, господине, ночью у себя на дому печатают, а днем, господине, мутят народ да листы те разбрасывают, а в листах тех лают правительство и в соке сомневаютца…»
Манусевич и Колобцова переговаривались:
— Этот, вишь, хваткой… понатыкал изветов.
— То-то его уже в четвертый раз первым читать вызывают…
— Понатыкал, вишь… а благолепия-то и нет.
— И верно.
Так сменилось несколько чтецов, и неподвижно взирал на них сверху ряд лиц. После каждого отчета громовой голос откуда-то сверху возглашал: «Будет на ваши просьбы отвечено!», чтец кланялся и исчезал, а зал хлопал.
Господи, вновь подумал в один момент Кметов, но тут острый локоть ткнул его в бок. С обеих сторон смотрели на него Колобцова и Манусевич, и обернулись на него с первых рядов.
Настала его очередь.
Кметов поднялся со своего места и с замиранием сердца пошел к трибуне. Однако Манусевич оказался там раньше него. Согнувшись, виляя всем корпусом, он старательно разглаживал страницы жалитвослова, раскладывал какие-то бумажки, налил из графина воды в стакан, — словом, создал Кметову все условия.
— Имя? — донеслось откуда-то, когда Кметов занял трибуну.
— Кметов, — с достоинством произнес он. — Сергей Ми…
Сбоку донеслось шипение Манусевича.
— Сергунька Кметов, господине, — торопливо вступил он, пригвоздив Кметова взглядом. «Чин, чин», — шептали его губы.
— Чти, — приказали сверху.
Кметов положил перед собой жалитвослов, раскрыл его, поднял глаза горе, и у него вырвалось:
— Господи!
Манусевич снова зашипел. Зал заволновался.
— Простите, — сказал Кметов и откашлялся. Превозмогая ком, вдруг вставший в горле, он произнес слова: «Именем партреволюции», — и перешел к предначинательной жалитве, чувствуя, как ком становится все больше и больше. Зал же за спиной успокоился, и Манусевич из пределов видимости пропал — вернулся на свое место. Вот только ком так и стоял в горле — слово «Господи» было им…
Кметов читал. Уже предначинательная жалитва была сказана, и две другие, и к следующей перешел, а все никак не мог он достигнуть того настроения, какое овладело им в его кабинете. Язык, сей член, что мал, да греху от него много, словно взялся всеми силами утверждать эту истину: древние слова жалитв по его прихоти выходили из уст Кметова измененными, недоговоренными, звуки не получались, Кметов с ужасом заметил, что пыхтит, приноравливаясь к глупым, упрямым словам, бьет по ним языком, как бичом, гоня это стадо вперед, но упрямые скоты не слушаются, мычат, блеют, упираются. Дрожа голосом, со слезами на глазах, Кметов дочитал до конца очередную жалитву, сделал паузу, передохнул. Сверху неподвижно взирал на него ряд лиц. Кметов набрал в грудь воздуху, и тут, словно дух, уверенность снизошла на него. Вдруг стало ясно, что произносимые им слова будут услышаны не в ложе наверху, а гораздо выше, — и моментально пропал из его горла ком. Слова стали выговариваться четче, язык больше не заплетался, и было это так замечательно, что ликование наполнило Кметова. Одну за другой прочитывал он жалитвы и видел воочию, как те, без движения пролежавшие в пыльных мешках не один год, птицами возносятся — нет, не к ложе наверху, а гораздо, гораздо выше!
Так подошел он к тому разделу своего жалитвослова, который для себя считал наиболее важным. Этот раздел был хитро запрятан среди других, похожих, и был совсем небольшой, всего четыре жалитовки. Однако авторами этих посланий были бывшие ответственные работники, а ныне пенсионеры. Старики ратовали за чистоту сока, за старые обычаи, за благочестие, за прямую генеральную линию. Упрек их был правительству невыносим, поэтому-то томили их жалитвы в мешках годами, а их самих отключили от пенсии и включили им негодный сок. Прочитать их жалитвы были необходимо хотя бы затем, чтобы сохранить преемственность традиций, подчеркнуть, что это на их, стариков, достижениях держится современное государство, ими приложен генеральный курс, которого перестали держаться жомы на всех уровнях. Это был своеобразный тест для Кметова: если стариковские жалитвы пройдут, то можно будет доносить до правительства и глас остальных, тех, кто томится в мешках, когда пыльных, а когда и каменных. Ведь в том и состоит его обязанность — доносить глас народа. Именно так понимал Кметов принцип равенства, ибо равенство — это когда твой крик доносится до нужных ушей независимо от того, в каком мешке ты находишься.
С волнением приступил он к разделу и удивительно быстро прочел его. Остановился передохнуть, а заодно послушать, уяснить, услышали ли. Ни звука не доносилось сверху, ряд бесстрастных лиц взирал на него из ложи. И Кметов приступил к заключительной части. В этом разделе собрал он жалитвы вдов и сирот, одиноких стариков, людей без гражданства, переметчиков и просто иностранцев, которых судьба занесла в страну, в общем, всех сирых и обездоленных, годами мыкающихся по инстанциям и ищущих правды о соке. Их-то голосами и говорил он сейчас, иногда ловя себя на том, что подделывается то под захлебывающуюся интонацию солдатки Васюченко, то под среднеазиатский акцент беженца Уразова. Читать монотонно не выходило. Он слишком сопереживал для этого. «Господи, донеси», — пронеслось у него в голове, когда он закончил.