Пловец - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взяв «ножницами» барьер турникетов, Дуся, оберегая грудь, потыкался коленом в ряд выходных дверей вестибюля и, смеясь, обнаружил одну открытой.
Над рекой, у трамплина, на смотровой площадке шелестела над крышей патрульной машины гирлянда огней. Два мента стояли у балюстрады. Держа скворчащие рации у ртов, они всматривались вниз по склону в рощицу, окружавшую выход из тоннеля.
Если бы щелчок ракетницы длинным фырком накинул на вершину воздушной горы пылающий зонтик, дрожащий купол света бесполезно бы выхватил короткой видимостью деревья, дорожки, массив парапета, полукружье речного блеска и белую черточку: человека, мчащегося по пересеченной местности вниз по склону.
В убежище парка, в темноте, хоть глаз проколи — вынь, засвети — сушняка все равно не сыскать, и тем более что на ощупь.
Дуся набрел наконец на автодром и затем, несколько раз опасно споткнувшись об автомобильчики, на какие-то детские вертушки. Ничего полезного здесь не находилось. Он на что-то сел в темноте и затаился. Слабые тени крались из глубины парка — сходились и вновь расходились, как в хороводе. Среди водоворотов каруселей он закружился от отчаянья неудачи, с силой расталкивая качели. Качели скрипели и, толкаясь обратно, мешали метаться.
Дуся забрался на дощатый кругляк и попробовал одной рукой отодрать с краю доску. Наконец он просто отбил ногой лошадку, бежавшую по карусельному помосту.
В будке, где помещался моторный привод крученья, Дуся подобрал огнетушитель.
Наполовину занятый ребенком, не мысля его оставить, с одной рукой дважды бегал к реке, перенося поочередно необходимое.
Крашенный облупившимся суриком, с отбитым и соструганным для растопки хвостом, конь занялся проворно — и скоро уже во весь опор пылал стоймя, клоня голову набок, будто был взят пристяжным из упряжки.
Пены из огнетушителя в речку стравилось немного: пучась и оседая, бурый облак сплавился по теченью.
Сполоснув металлическую колбу, Дуся держал ее над огненной гривой конька, пока вода не согрелась.
Хорошенько обмыв девочку, он спалил грязную майку Чумы, кинув попоной ее на коняшку, и снял с себя для младенца.
Пупочек тек на ощупь слизью и был бобовой семечкой отдельно упакован в вырванный зубами из майки клочок. Костер Дуся потушил остатком воды и еще почерпнул из реки: не хватило.
Чтобы не остаться на том же месте, Дуся побрел у реки вдоль бетонного парапета. Девочка нашла, обслюнявив, его пустой сосок и больше не плакала, а он и не думал ее теребить: пусть поспит, отдохнет, ночь ведь.
Над чернотой фарватера несколько раз проплывали увеселительные трамваи; в Волгу — домой, на Бирючью косу шла река, тянула, омывала сердце.
Интересно, думал Дуся, отчего-то случайно вспоминая все детство сразу: дом, лето, астраханскую их ватагу, всход большой воды на майские, затопленные по верхушки деревьев острова и то, как они вместе с отцом браконьерили на Дамчике птицу и осетров, как сандолей били в Тихом ильмене застывших сомов; вспоминал пудовую белужью башку, которую он вез на коленях в коляске отцовского «Днепра», накрыв мотоциклетной каской…
Глядя на реку, Дуся вслух — для девочки — рассудил: «Бона, прыгал у нас на Болде пацан с мостков, а баба одна сверху течения газету, в которой белье полоскать принесла, упустила; так прыгун так в тютельку в то, что написано, темечком вдарил, что потом ему в городе шину на ум наложили, чтобы сдержать сотрясение…»
Река безмолвно, вечно стремилась к Югу.
Впереди от Москвы было не отвертеться: город выворачивал из-за деревьев и вставал, нарастая, громоздясь, ломая линию горизонта. Мосты, набережные, дома — будто на сваленной праздничным буйством новогодней елке — горели гирляндами, звездами, игрушками башен, высоток и куполов… Вдруг проступили кроны деревьев, и воздух легко опрозрачнел, беспокойно удивив внезапной проходимостью парка. Укромными сторожами появились за деревьями монастырские башни. Под бледнеющим небом стало больше пространства, и Дуся ускорил шаг. Но спустя сто шагов — он бережно считал шаги, экономно ценя про себя свое новое будущее — махом погас, ожидая рассвет, весь город.
Стало темней и спокойней, и Дуся тогда облегченно убавил ход.
Огляделся.
Слева над рекой нависало в лучах высотное здание — огромное, как целый поселок, составленный на попа. Дуся читал однажды газету, где писали, что здание это вроде как на мерзлоте стоит. Что тут, мол, на том берегу под землей плывуны — такие нестойкие, зыбучие почвы. Из-за этих почв здесь церковь одну в прошлом веке не смогли построить: плыл фундамент и дальше проваливался. Ну и бросили: церковь потом вниз по течению, ближе к Кремлю пришлось ставить. А вот для этого здания отыскали способ: прогрызли котлован, в который можно было упрятать две деревни, и поместили в нем морозильные машины. Холодильники ели воздух, давили из него росу, охлаждая кругом весь нижний грунт. Машины эти сейчас охраняет в подвалах специальный отряд: если перекрыть ток, все здание сплывет в речку.
Дуся представил не внутри, а в глазах, как вместо парохода по реке дом такой плывет, и засмеялся; но тут же, боясь, что разбудит младенца, закусил до крови губу, чтобы боль помогла помнить оплошность подольше.
Девочка умерла, когда крыши сплавились солнцем.
Дуся почувствовал, что грудь его холодеет и сердце толкается во что-то — теперь непрозрачно.
Он развернул человека из майки и осторожно потрогал.
— Ничего, будет день — отогрею, — Дуся поправил тряпочку на пупке, теснее прижал к учащенному пульсу сверток.
Весь день он проходил по городу с ребенком на голой груди. Отстояв вместе с двумя старухами перед дверями булочной до открытия, купил теплый батон и завернул его к девочке в майку: пусть греет.
Батон младенцу пришелся сверх роста, а кусок мякиша Дуся разжевал и вложил осторожно губами в ротик.
Одна старуха заглянула ему на руки — и обомлела.
Дуся спохватился, закачал на руках девчонку, замычал колыбельную.
Старуха отщипнула из авоськи горбушку и зашамкала, жадно посасывая теплую пшеничную слюну и потому теряя от сытости интерес к необъяснимой ноше Дуси.
В этот день пик жары опрокинулся на Москву. Раздевшиеся пешеходы брели, прикрывая газетами солнце над головами.
Я дох от теплового удара, не в силах себя оторвать от идущего в пекле по самым солнечным сторонам неумолимого Дуси.
Идя, он рассказывал девочке жизнь, все, что в ней знал, не выбирая и без остатка. Говорил ей про волжскую дельту, про Астрахань, про рыбалу на низах, на взморье — на Харбайской россыпи, на Датчике, на Варяге; про хлыстов-осетров и про икряных мамок; про моряну; и про то, как Стенька кидал в колодцы персидских пленниц и архимандрита — с крепостного откоса; про Каспий, соленый и теплый, как кровь; про остров Тюлений, про остров Чечень; врал про то, как взял его дядька на каботаж в Баку, и про то, какие в Иране растут лимоны, женатые на клубнике… Еще говорил он мало про то, как увяз в Москве на гастролях, уже третий год, как связался с дмитровскими гоп-стопниками, как не брезговал с голодухи тырить по Сокольникам велосипеды, сбрасывая их жлобам у универмага «Зенит»; а также про то, что Чума — он шальной, но все же хороший…