Кофемолка - Михаил Идов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нина убивала время более эффективно. Она стала читать толстые романы из тех, что начинаются с диаграммы семейного древа. Пару раз вечерами, приходя сменить Нину на мостике нашего корабля-призрака, я замечал, как она тайно строчит в чем-то подозрительно похожем на дневник. Это настолько не вязалось с Нининым характером, что я отмел эту мысль. К тому же, если бы Нина действительно вела дневник, меня бы враз (еще один кроссвордный старожил: враз) сглодала зависть. Сама идея, что у нее хватает умственных ресурсов для писанины — добровольной и «в стол», без надежды на публикацию, без жалких даже пятидесяти баксов гонорара от «Киркуса» в качестве пряника, — представала нечаянным оскорблением. Или, наоборот, намеренным? Боже мой, а вдруг она таким образом намекает на мою праздность? И что она там вообще пишет?
Хотя моим единственным желанием после десяти часов парализующей не-работы в тихом, как музей, «Кольшицком» было свалиться в постель, врубить один из десятка каналов, показывающих «Закон и порядок», и задремать к моменту, когда «полиция, расследующая преступления» передает дело «прокуратуре, осуждающей преступников»,[63]я заставил себя вернуться к литературному творчеству. Я перечитал свои наброски к давешней поэме про Троцкого в Нью-Йорке и с омерзением их отложил. Я задался целью сочинить сонет в палиндромах, но замухлевал и скис уже на пятой строке:
Мрак карм
Лег на храм: архангел
Луну сунул
За паз —
Уху.
В результате я решил просто оформить свои насущные фрустрации в виде дневника. Результат — калейдоскоп из осколков фраз и кровожадных каракулей — был страшен. Я «писал» рывками и урывками, обычно прямо перед сном, редко утруждаясь закончить мысль или даже выудить ее из общей мозговой каши. Попытки найти логику в моей собственной логорее всего день спустя напоминали чтение финальной позиции в чужой игре «Эрудит». Помню фразу «ПЯЛЯСЬ В ВОПЯЩЕЕ НИЧТО», а также запись, которая целиком читалась: «В ЖОПУ КАЧЕСТВО! АКИНА-ГРО ®». Последнее слово, как я потом вычислил, являлось «органикой» наоборот, но я в жизни не вспомню, зачем или для чего я его перевернул. Проект с дневником истощил себя за две недели, придя к неэлегантному концу со словом «FIN» и неряшливо заштрихованным рисунком длинного мужского члена, завязанного в узел. Ни одной строчки из него не пробралось в текст, который вы сейчас читаете; но сам дневник является полезным образчиком медленно вскипающего безумия того месяца, и я часто заглядываю в него, печатая этот, гораздо более уравновешенный, отчет.
Окоротив амбиции, я поклялся воскресить свои коматозные отношения с «Киркусом» и взять несколько новых книг на рецензию. У них и без меня хватало добровольцев, но Алекс Блюц, наверняка движимый чувством вины за свое манкирование обязанностями клиента, прислал мне пару малопопулярных томиков. Пока за окном жух сентябрь, я вяло тщился вчитаться в «Зимнюю колыбельную», преждевременные мемуары двадцатилетнего Левы Гуткина. Гуткину повезло родиться за шесть лет до родительского переезда в США, а не через год после, что дало ему шанс раздуть расплывчатые картинки своего русского младенчества на пятьсот страниц плавной, искусной и абсолютно фальшивой прозы. Дойдя до главы, в которой расцветала средь мук советских песочниц первая любовь юного Левы («Наташка-какашка!» — заорал Димон, тыча в нее пальцем. Соленая вода собралась в два сверкающих озерца на краях ее нижних век; Наталья опустила голову, что помогло слезам перевалить через густой, забор ресниц), я перестал верить, что он когда-либо был в России — или ребенком. Вообще, как можно писать детские мемуары? Я ничего о себе не помнил лет до десяти. Последнее время я мало что помнил о жизни до «Кольшицкого».
Еще в июле я бы быстро поставил господина Гуткина на место, но сейчас я удивительным образом чувствовал себя недостаточно компетентным для рецензии. Не то чтобы я был незнаком с темой или так к ней близок, чтобы в моей руке дрогнул скальпель; меня элементарно пристыдил сам объем книги. Гуткин был писателем, скорее всего плохим, но безоговорочно писателем — человеком, который с утра садился за стол и писал. Для того чтобы в этом убедиться, не нужно было даже читать «Зимнюю колыбельную», можно было просто взвесить ее в руке. Одно это внезапно стало казаться мне великим достижением. Что я о нем знаю и кто я такой, чтобы его осуждать?
Однажды мне настолько надоело пялиться в вопящее ничто, что я решил изучить наши финансы — задача, которую я по-детски откладывал месяцами. После явления народу «Дерганого Джо» мы зарабатывали ровно столько, чтобы впритык покрыть расходы на аренду, продукты и Раду. При условии, что прохладный октябрь приободрит оборот, а мы с Ниной будем продолжать работать по десять часов в день, «Кольшицкий» выглядел вполне окупаемой некоммерческой организацией.
Я сообщил о своих подсчетах Нине тем же вечером. В ответ она молча налила себе хересу. (Мы недавно перешли с «Лилли-Пилли» на шестидолларовый «Харвис Бристол Крим», вопреки жалобам Нины на то, что эта марка заставляет ее думать о бреющемся Харви Вайнстайне.[64])
— А если оборот не увеличится? — наконец спросила она.
— Увеличится. Если нет, то мы будем терять где-то по три тысячи в месяц.
— А если мы наймем еще двух человек и найдем себе настоящие работы?
Я с удивлением посмотрел на Нину.
— Гипотетически?
— Разумеется.
— Давай посмотрим. Наш бюджет на штат увеличится в три раза, так что всего ежемесячные расходы поднимутся до двадцати четырех тысяч долларов. Значит, если мы хотим держать кафе как хобби, нам придется вкладывать в него по девять тысяч в месяц. Это сумасшествие. Кроме того, куда делся честный труд и все такое?
— Куда делся честный труд? — Нина с сардонической усмешкой скрестила руки на груди. — Я не знаю, хм, хороший вопрос. Давай спросим кого-нибудь, кто не взял ни одной утренней смены — в которую, как тебе известно, иногда приходится немного поработать — за три недели. Кого-нибудь, чья предыдущая должность — чтец на полставки.
— Я понял, — сказал я. — Извини. Я буду работать по утрам всю следующую неделю.
На первый взгляд я был идеальным мужем. Впрочем, если бы Нина знала, что таится за моим спокойствием, она наверняка предпочла бы вопли и опрокидывание столов.
За два месяца, прошедших с открытия «Кольшицкого», мы не провели и десяти часов порознь. Постоянная близость начинала меня изматывать. Я не устал от Нины, боже упаси. Я устал от себя самого в приложении к Нине: сожитель, совладелец, соучастник, соратник. Все это со-со-со. Однако одна клаустрофобия едва ли была достаточным поводом для бунта. Поэтому каждый раз, когда моя жена была не права, как, например, сейчас, по мне растекалось странное удовлетворенное тепло. Я получал кредит, который смогу обналичить в будущем, — кредит недоверия. Индульгенцию на не совершенные грехи. Приняв эту бесчеловечную точку зрения, я мог быть милосердным и всепрощающим — до поры до времени.