Недоподлинная жизнь Сергея Набокова - Пол Расселл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Наша противовоздушная оборона превосходна. А Британия теряет бомбардировщики и их экипажи в непосильных для нее количествах.
— Рад это слышать.
— Я так понимаю, образование вы получили в Британии?
— Да. Провел там несколько прекрасных лет.
— И могли бы сказать, что сохранили о ней любовные воспоминания?
— Я считаю, что был там ближе к Богу, чем когда-либо еще, — и до нее, и после.
Это его озадачивает.
— Будьте добры, поясните.
— О, на самом деле, — говорю я, — пояснять тут нечего. Просто я поднялся там на аэроплане в небо, довольно высоко.
— Понятно. Это вы так пошутили.
— Наверное. Хотя мною это как шутка не ощущается.
— Вы религиозны?
— Я даже сейчас творю молитву.
Он снова мрачнеет. Нет, красивым его назвать никак нельзя.
— А как насчет России? — осведомляется он. — О ней вы тоже сохранили любовные воспоминания?
— Это вряд ли существенно. Моей России больше нет. А что касается Сталина с его бандитами, так, будьте уверены, им я решительно ничем не обязан.
— А Рейху?
— Я всегда любил немцев, — совершенно искренне говорю я. — Первой моей любовью был немецкий мальчик, управлявший лифтом в висбаденском отеле. В Ялте я полюбил немецкого офицера — к большому отвращению моего брата. И в тюрьму меня посадили за любовь к гражданину Рейха. Однако, чтобы у вас не осталось никаких сомнений в моей позиции, скажу вам следующее: гитлеровский Рейх — это в такой же мере Германия, в какой сталинский Советский Союз — Россия. И то и другое — смертоносные иллюзии, загримированные под реальность. Ну-с, что еще вы хотели бы у меня выяснить?
Он пишет что-то в блокноте, на меня не глядит. А дописав, сообщает:
— Пока достаточно. Когда возникнет необходимость, с вами свяжутся.
Я предпочел бы услышать от него «если возникнет необходимость», но иллюзий на счет дальнейшего никаких не питаю. Как только он уходит, я берусь за бутылку бренди и пью, пока от содержащихся в ней лживых посулов облегчения не остается и капли. А потом снова сотворяю молитву.
Кембридж
Володя и Бобби уехали на рождественские каникулы в Альпы, а я присоединился к остальной нашей семье в Берлине, куда она перебралась, поскольку жизнь в Англии оказалась слишком дорогой.
Сам Берлин произвел на меня гнетущее впечатление, зато вечера в нашей квартире оживлялись непрестанным потоком заглядывавших в нее эмигрантов — писателей и артистов. Здесь часто бывал Милюков, как и всегда раздражавший моего отца; он учредил в Париже газету «Последние новости», которая соперничала с отцовским «Рулем». Из других частых гостей назову Станиславского, вдову Чехова Ольгу Леонардовну и соиздателя «Руля» Иосифа Гессена. У нас останавливался мой двоюродный брат, многообещающий талантливый композитор Николай, ухаживавший за моей сестрой Еленой, что наша мать полностью одобряла, а его — нисколько. Это расхождение окрашивало его отношения с Еленой в трагикомические тона, коим он находил всестороннее применение, доходя даже до заявлений, что решающее слово должна сказать наша бабушка Набокова, бывшая арбитром во всех романтических затруднениях, какие возникали в семье.
Эта воинственная старая дама (кузен Ника в шутку называл ее La Generalsha) воссоединилась с нами недавно, проделав по России собственный извилистый путь; теперь она и ее верная Христина занимали комнатку на дальнем конце коридора. Обе ужасно постарели за последние несколько лет, однако телесная слабость ни в малой мере не сказалась на боевом духе моей бабушки.
— Меня в этой комнате, почитай, как в тюрьме держат, Сережа, — жаловалась она. — Покойное кресло, что в гостиной, твоя матушка никому уступать не желает, так какой же у меня остается выбор? Но все к лучшему. Здесь повсюду такая грязь! Не говори мне, что ты ее не заметил. Maîtresse de maison[62] твоя матушка и всегда-то была никудышной, но теперь стала полностью безнадежной.
Меня тоже приводил в некоторую оторопь царивший в квартире общий беспорядок: переполненные пепельницы, неубранные постели, груды грязных тарелок и стаканов на кухне.
— Как твоему отцу удается сносить такой хаос — это выше моего разумения, — с горечью продолжала бабушка, — хотя то же можно сказать и о многих иных его качествах. А еда, Боже ты мой! Sauerkraut! Wurst! Klopsen![63] Пфа! Как прекрасно мы питались в России! Обедали, точно люди царской крови, да мы и были людьми царской крови. У меня просто сердце разрывается!
По крайней мере ты, мой дорогой, все еще стараешься одеваться прилично. Но какой же ты тощий. Как будто тебя любовь истомила. Или так оно и есть? А кстати, как там мой милый маленький Костя? Все еще остается накрахмаленным англоманьяком? А этот его приятель-воитель еще при нем? Он рассказывал тебе о своей интрижке с офицером конногвардейцем из Императорского Эскорта? Как же он скандализировал тогда своего отца! Но я вмешалась и защитила мальчика. О, твой дед никогда меня одолеть не мог. Я все знала. Могла и его обесславить. Надо бы мне как-нибудь засесть за мемуары. От них многих корчи хватят.
Дни я проводил довольно приятно. По утрам мы — отец, Ника и я — посещали репетиции Филармонического; по вечерам занимали в зале филармонии стоячие места у задней его стены — сидячих позволить себе не могли. Иногда я заглядывал после концерта в клуб «Адонис» на Бюловштрассе, который показал мне услужливый Ника, — впрочем, я слишком был занят мыслями о том, как проводят в Швейцарии время Володя и Бобби, чтобы отнестись с полным вниманием к удовольствиям, которые сами лезли мне в руки. Как я ни силился, разобраться до конца в моей странной, невразумительной ревности мне не удавалось. В конце концов мы получили открытку, известившую нас, что эта парочка направляется на север, в Берлин.
Впрочем, Володя приехал один, объяснив, что Бобби в последнюю минуту передумал и решил навестить в Парме свою матушку[64]. Мне, снова обманутому в ожиданиях, — хотя на что я, если говорить начистоту, рассчитывал? — пришлось довольствоваться обществом Светланы Зиверт, новейшего увлечения Володи. Одно о моем брате можно было сказать с уверенностью: по ходу лет Володя становился в его амурных делах все менее скрытным, — возможно, потому, что каждому довольно было заглянуть в «Руль», чтобы проследить, читая стихи, за шумным шествием самых последних чувств «Сирина».
Со Светланой я подружился на удивление легко. Она была на пять лет моложе брата, ей только-только исполнилось семнадцать — темноглазой красавице, очень живой и энергичной на милый, трогательный манер. Ее бойкий смех отдавался эхом по углам нашей гостиной, музыкальный голос пролетал по коридору квартиры.