Юла и якорь. Опыт альтеративной метафизики - Александр Куприянович Секацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следует ли отсюда, что легкая небрежность в зоне Zuhanden служит аналогом всегда возможного сомнения там, где речь идет об установленной истине? Это, конечно, не факт. Но то, что легитимность и даже необходимость сомнения прописаны в поле истины, – факт. При этом сомнения, представляющие собой некую цепочку возражений и аргументов, совсем не обязательно должны носить строго логический характер, а цепочка аргументов, в свою очередь, не в каждом своем сочленении высвечивает истину. И аргументированные сомнения могут и не привести к истине. Но «истина», не допускающая сомнений, в качестве истины заведомо дискредитирована. Вот и получается, что пути познающих проложены среди бесплодных сомнений и миражей, каковыми являются идеи фикс, то есть несомненности, снабженные лишь кодом индивидуального доступа, персональным сезамом.
Возникает предположение, что эти одержимости являются реликтами, дикими предками тех площадок истины, которые занимают это место сегодня. Кроме того, часть этих реликтов сохранена в статусе откровений – как правило, важнейших истин (или таинств) той или иной веры. Потоки сомнений обтекают их стороной. Другим повезло меньше, они существуют в статусе фигур бреда и индивидуальных идей фикс. Ну а некоторые зоны собственной точности суть сегодня признанные истины – и таковы они благодаря сомнениям и другим процедурам, учреждающим всеобщий, а не персональный код доступа.
Предположение о сворачивании онейрического и партикуляризации онейрического подкрепляется и другими источниками. Так, сновидения можно рассматривать как обезвреженные наваждения, лишенные доступа к моторике и вообще к действию и затопленные в океане сновидений[60]. Начиная с некоторого условно-исторического момента, прямая трансляция онейрического возможна только под гипнозом. Неизвестно, случится ли кому-нибудь когда-нибудь подвергнуться гипнозу, но известно, когда-то, в некий счастливый час, мы все были от него отключены, избавлены от непрерывной или накатывающей волнами принудительной трансляции. Она, эта архаическая безальтернативная трансляция, осуществлявшаяся через тотемные подключения и другие действующие реакторы по производству души, выполнила свою великую миссию по преобразованию естества. После чего это развернутое над планетой небо, где высвечивались сменяющие друг друга истины, было свернуто в рулон и куда-то задвинуто. Вероятно, онейрическое небо пришлось отдирать от его основы, так что многочисленные блестки остались, но остались именно в виде индивидуальных идей фикс с сугубо персональным кодом доступа. Те же участки трансляции, которые вошли в новый формат истины, оказались привязанными к процедурам сомнения, аргументации, доказательства и другим противовесам, без которых самая ясная истина теперь обретает характер галлюцинации.
* * *
Своеобразным свидетельством здесь является и поэзия. Ее можно рассматривать как избирательный и неизвестно по каким причинам сохранившийся канал трансляции идей фикс. Поэзия завораживает без доказательств, ничего не разъясняя, не доказывая и не до-показывая. Образ просто предъявляется и срабатывает, если срабатывает, демонстрируя тем самым архаические черты. Это по другому поводу отмечает Агамбен:
«Иными словами, стихотворение – это поле напряжений, пересекаемое двумя потоками – armonia austere и armonia glaphyra, чьи предельные полюса представлены с одной стороны гимном, воспевающим имя, а с другой – элегией, то есть стенанием о невозможности произнесения божественных имен»[61].
Можно сказать, что трансляция поэтического образа имеет сугубо локальные последствия, но она тем не менее возможна в отличие от трансляции других идей фикс, так что поэзия остается исключением из общего апартеида галлюцинаций, а поэт более всего сохраняет сходство с прорицателем и пророком. При этом поэтические образы все равно обесточены, как сновидения и грезы, хотя и не в такой степени, и остается только гадать, какая участь постигла бы человека, если бы непреложная истина воздействовала на него по способу поэзии. Приходится констатировать, чтобы обезвреженность вещего слова оказалась условием sine qua non для нового режима истины, а стало быть, и для метафизики, и для науки. Но и поэзия обрела свою сокровенную силу тоже благодаря этому великому акту герметизации. Это событие – цимцум, или первый кенозис, предшествовало боговоплощению: творческие глаголы лишились (или были лишены) непосредственной директивности для всего сущего и обрели формат человеческой речи. Но конечно, не всякой речи, а привилегированного порядка слов, точнее, порядков, один из которых – поэзия, а другой – аргументация, доказательство. Оба эти строя, или порядка слов, содержат встроенные операторы обновления. В случае поэзии это очевидно: речь идет об инаугурации ракурса (поэзия и эпигонство несовместимы), но и в процедуру доказательства, как свидетельствует история науки (и история философии), время от времени вносятся обновления.
* * *
Пора, пожалуй, присмотреться и к математике. Эта площадка собственной, ясной и отчетливой истины была обнаружена Декартом неподалеку от зоны cogito, но обнаружена как самостоятельная территориальность. Понятно, что она охватывала лишь определенный, количественный аспект мира, но зато казалось, что мир, взятый в математическом ключе, един, а степень убедительности доказательств соответствует убедительности пророчеств пророческой эпохи. Периодически возникали даже утопии о возможности золотого сечения, например, в морали, что позволило бы расширить эту зону собственной точности мира и в некотором смысле обрести рай на земле. Однако прав, скорее, Паскаль, который полагал, что мы способны достичь удивительной точности в том, что нам, в сущности, не нужно, но довольствуемся крайней расплывчатостью в самом главном.
Тем не менее mathesis universalis все равно представал чем-то наподобие сплошного покрытия вроде «сквозной умопостигаемости мира», на которую претендовала европейская метафизика, прежде всего идеализм. Претензии метафизики, однако, оставались, как это ни странно, претензиями отдельных мыслителей, отнюдь не склонных соглашаться друг с другом, так что никакого общего тезауруса метафизика не обрела. А вот математика в какой-то момент обрела: казалось, что подзорная труба математики может быть наведена и настроена с любого из холмов – и все наблюдатели при этом получат одну и ту же картинку.
Но последнюю сотню лет математикам так уже больше не кажется. Вот характерный оборот из современного научного дискурса: я провел исследования режима активности светлячков и получил интересные результаты. Для публикации не хватало только математического аппарата, а математики, к которым я обращался, увы, лишь отмахивались от меня. Наконец, я пришел к своему старому товарищу по университету. Ознакомившись с материалом, он согласился и вскоре разработал мне прекрасный математический