Мамины субботы - Хаим Граде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама выходит в полутемную мастерскую и берет с угольного ящика загодя припасенный и накрытый салфеткой загадочный поднос. Она возвращается сияя:
— После рыбы хорошо что-нибудь выпить. — Она снимает с подноса бутылку вина и несколько серебряных бокальчиков.
— Ты взяла пасхальные бокалы? — изумляюсь я.
— Вот что я тебе скажу, — притворяется простушкой мама, — зачем нам целая дюжина пасхальных бокалов, если нас только двое? Весь год тоже надо жить по-человечески. У моего покойного мужа, — рассказывает она гостье, — была большая семья. Он садился за пасхальную трапезу с шестью детьми, двумя гостями и парой бедных родственников. У него было обширное хозяйство, но теперь…
Мама не договаривает и остается сидеть с опущенной головой. Тронутая до глубины души Фрума-Либча молчит. В ее глазах отражаются субботние свечи. Вино и слезы. Она не спеша берет в руку бокал и говорит с сочувствием и теплотой в голосе:
— Пусть вам будет радость от вашего сына.
— Пусть вашим родителям будет радость от вас, — отвечает ей мама.
Она хотела сказать: пусть вы будете удачной парой; но поскольку сын и его девушка еще не сообщили ей официально, что они жених и невеста, она не хочет соваться со своими поздравлениями. Наверное, они и сами между собой об этом не говорят. Ведь они оба из нынешних. Если уж обижаться, то обижаться на сына, а не его подругу. Она девушка образованная, гордая и строгая. Она не позволила сватам искать ей пару, несмотря на то, что ее отец раввин.
— А вы не выпьете? — спрашивает Фрума-Либча.
— Капельку выпью, — отвечает мама.
— Лехаим! — говорит мне с жемчужной улыбкой Фрума-Либча и отпивает из бокала. Мама тоже отпивает немного вина.
Я расслабляюсь, осушаю бокал и тут же наливаю второй. Язык у меня развязывается, и я начинаю болтать. Я говорю о том, что на печке мама хранит ящик с целым кладом пасхальной посуды. От бокальчика величиной с наперсток до большущего кубка пророка Элияу[101]. Там есть расписное блюдо для мацы и пузатые графины для вина с узкими витыми горлышками. Блюдца с красно-голубыми полосатыми ободками и блестящие чайные стаканы, сверкающие, как хрусталь. Горы мелких и глубоких тарелок — для соленой воды, в которую макают сваренные вкрутую яйца[102], для рассола и для бульона. Миски для кнедликов, блюда для рыбы и чашки для компота. Вилки и ножи с тяжелыми ручками, поварешки и дуршлаги. Не говоря уже о горшках, тазах, посуды для вымачивания мяса и медного пестика, сита и деревянной ступы. Когда я был мальчишкой, мне круглый год снились щипцы для колки орехов и щипчики для сахара, но мама следила за мной, как за вором, чтобы я не взял с печи ни одного предмета. «Святые книги и пасхальная посуда — это все, что осталось от прежнего богатства твоего отца», — твердила мне она. И вдруг я вижу, что она сняла с печи серебряные бокалы в честь гостьи.
— Мой сын болтун, — сердится мама. Она видит, как девушка подмигивает ему, чтобы он замолчал. Она умнее его и знает, как себя вести, как находить общий язык с людьми, думает мама и пытается загладить неловкость.
— Я уже давно собиралась снять с печи кое-что из пасхальной посуды. У моего покойного мужа был целый шкаф с блестящими кастрюлями и девятью самоварами.
— Девять самоваров? — переспрашивает потрясенная Фрума-Либча.
— Медных, — скромно поясняет мама, — старых и новых. Во время войны немцы забрали медь и переплавили на пушки. Не всегда мы были такими, как теперь, и не всегда жили в такой квартире.
Она поднимается и идет в кухню, чтобы принести второе блюдо. Она чувствует, что у нее кружится голова. То ли от капли вина, которую она выпила, то ли от усталости. В это время по пятницам она уже спит. До нее долетают обращенные ко мне слова Фрумы-Либчи:
— Не думала, что у тебя такая тихая мама. Ведь сам ты такой шумный.
Она уже изучила его — мама качает головой в такт своим мыслям. По пути в кухню она останавливается в полутемной мастерской, где никто ее не видит, и шепчет:
— Она наверняка его невеста. Она не похожа на девушку, которая тыкает парню, не рассчитывая выйти за него замуж.
II
Вернувшись из кухни с полными тарелками, мама пребывает в большом замешательстве:
— У нас сначала едят мясо, а потом суп. Я слышала, что где-то сначала едят суп, а потом мясо.
— Давайте поступим так, как заведено у вас, — отвечает Фрума-Либча. Она ловит мой взгляд и краснеет. — Хотите, я вам помогу?
— Если вы хотите, я буду рада, — говорит мама и смотрит, как Фрума-Либча проворно и ловко разрезает мясо. Хозяйка, честное слово, настоящая хозяйка!
Она совсем теряется, когда Фрума-Либча ей первой подает самый большой кусок мяса. Она годами в первую очередь подавала еду сыну, а сама привыкла есть то, что останется.
— Нет, я не хочу так много мяса, — пододвигает она свою тарелку гостье, взявшей себе маленький кусочек.
— Значит, вы не хотите, чтобы ела и я, — обиженно морщит лоб Фрума-Либча и вдруг разражается громким и веселым детским смехом, так что мама тоже начинает улыбаться. Ей приходит в голову, что в ее мрачной квартирке этот детский смех не звучал с тех пор, как несколько лет назад умерла ее дочка Этеле, — дай Бог, чтобы невеста ее сына жила долго и счастливо. Дай Бог, чтобы она стала ее невесткой. Она будет мне как родная дочь, вздыхает про себя мама и прислушивается к тому, что рассказывает Фрума-Либча.
— Когда мой дядя умер, местечко хотело, чтобы место раввина занял его сын, но мой двоюродный брат так ленив, что ему не улыбается быть раввином, даже жениться ему лень. Этот старый холостяк сидит день и ночь в отцовской синагоге, становится все толще, а когда ему надо омыть перед едой руки, его старенькая мать подносит ему миску с водой и полотенце прямо к столу. Когда ему надо совершить благословение на хлеб, он щелкает пальцами — вот так — и бормочет по-древнееврейски: «Ну-ка мелах[103]». При этом мать должна встать и пододвинуть своему сыну, этому великому знатоку Торы, солонку. Но, когда я в гостях у тети, я не позволяю ей прислуживать ему. Пусть старый холостяк сам встает из-за стола.
Фрума-Либча смотрит на меня с насмешливой улыбкой, словно издеваясь надо мной и говоря: ты из того же теста, но у меня ты исправишься. От моего взгляда ее бросает в жар, и она, как всегда в минуты волнения, поправляет на затылке свои стриженые волосы, взбивая их густые волны.
Она еще дитя, думает мама, казалось бы, дочка раввина, а не понимает, что ее тетя, старая раввинша, которая наверняка скорбит, что ее сын не женится, находит утешение в том, что он ведет себя по-еврейски. Дети совсем не понимают, что матерям приятно им служить.