Дон Иван - Алан Черчесов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ух, мудачье!.. Как вспомню об этих паскудах, ярость берет до поноса, – поделился старик сокровенным. – Ты вон – блядь блядью, дорожная курва с гноящимся флюсом, а и то, коли всем упырям по делам воздавать, пристойней московских засранцев в их членовозах. Дура! Считаешь, поди, что сама себя продаешь? Ни хрена хренового! Тебя уж столько разов продали и перепродали, что осталось только на органы распродать: печень – в Америку, селезенку – в Европу, жопу – в Турцию туркам, те падки на этот товар. Опосля распродаж от тебя только и наковыряется, что твоя же блудливая щель. Да и долго тебе еще щи оттуда хлебать? Год-два – и завяла, и сослана чавкать в утиль. Зубы вон сыплются, не успеешь на стоматолога подсобрать, а уж кюветы дойками подметаешь. Короче, кирдык тебе скоро. А все почему? А потому все, что эти гондоны продали совесть твою и мозги. А иначе как было им продавать всю Россию? Всю Россию, ты только прикинь!
Я прикинул. Молчание мое принял шофер за сомнение:
– Твоя правда! Всю, да не всю. Сейчас вон пришел человек. Этот в ряд их построит! С каждого спустит штаны и добрых людей позовет, чтоб самому не мараться. А уж мы-то штыри навтыкаем по самое не могу!..
Так повелось, что лютая ненависть к власти сопрягается в нашем народе с неизбывной надеждой на власть. Оттого и в кабине над пыльной иконкой, прилаженной скотчем к приборной доске, с лобового стекла потешается хохотом чертик.
Я зевнул рефлекторно на сумерки.
– К ночи будем в Москве. Перед постами полезешь в контейнер.
– А что, бать, везем?
Он усмехнулся:
– Сутенер тебе батя! А везем замечательный груз, хоть и дюже холодный. Да ведь очко у тебя закаленное. В тебе сколько кило? Ага, шестьдесят. В шестнадцати тоннах как-нибудь, да сховаешься. Видала, как в куче навоза хоронится глист? С него-то пример и бери. Растворяйся.
– А в чем растворяться?
– В свинине. Или тебе не подходит?
Я подумал: подходит. Прибыть свиным мясом в столицу, пославшую пушечным мясом тебя на войну, – подходящая сдача.
Возвращать ее фальшивой монетой я счел дурным тоном.
Когда старик снова отпер контейнер, великая сила испуга засосала глаза ему прямо под череп и снова их сплюнула, но как бы с запасом.
– Ухтыхнахтух, – выронил челюсть шофер, а потом перевел: – Бурдынпух.
– Твоя правда. – Я подобрал узелок. – Привыкай, батянь, к чудесам. Без них наша жизнь – никуда. Разве только в утиль или на распродажу. Ну, бывай. Дальше я как-нибудь сам. И не торопись волновать мной милицию. У нее и так дел по горло. А у меня, смотри-ка сюда, что имеется… И нужна тебе дырка в пупке? Да ты не слюнявься. Понял я: не нужна. Выходит, договорились?
Старик сделал книксен, загорелся преданным глазом и хотел было благодарить, но звуков в себе не собрал. Зато разболтался руками, прилипая ладонями к сердцу и вырывая его из груди.
У входа в метро я счел за благо подстраховаться. Понаблюдать за дедком из укрытия было нелишне: на моей особой примете – подбитою марлей щеке – смена пола не отразилась. Поскольку мужик мне попался легко возбудимый, долго реакции ждать не пришлось. Через пару минут он скатился с подножки и трусцой направился к станции. Я за него даже порадовался: приятно, когда потребность в геройстве в наших людях сильнее, чем страх, – пока не столкнется со страхом нос к носу.
– Чего-то забыл? – вырос я на пути.
Старик подскочил и защелкал чечетку.
– А давай я игру покажу. Повернись. – Узелком прикрывая «макарова», я уткнул в спину ствол. – Слушай, батя, задачу. До машины шагов пятьдесят. Спорим, за те полминуты, что мы туда топаем, дождик закапает? И спорим, что ежели нет, ты все равно проиграл? Бать, не молчи. Ты меня понимаешь?
Он понял шагов через двадцать: на асфальт из-под брючины брызнула струйка.
– А я что тебе говорил! Моросит…
Второе прощание было коротким. Грузовик тронул прежде, чем хлопнула дверца кабины. Я почти успокоился: обмочивши штаны, наш мужик избегает публичности. Можно было спускаться в метро.
На эскалаторе я едва сдержал слезы: черт меня подери, я в Москве!..
Для начала я съездил на Красную площадь, выбродил накрест, но задерживаться не рискнул: койко-место там только одно, да и то давно занято. Слоняться возле него с пистолетом было таким же безумием, как пинать у всех на виду Кремлевскую стену.
Я снова спустился в метро. Куда двигаться дальше, не имел представления. Хотя мог бы уже, заскользив эскалатором вниз, предсказать свою участь. Ибо участь была – подземелье…
Государство это многократно описано – начиная с московских вокзалов, куда рок отправляет, когда отвернулись удача и люди, продолжая подвалами, где из полулюдей выжигается память о людях, и заканчивая помойками, где вчерашние люди живут без вчера, изгоняя из завтра охочих до мусора полулюдей. Указанные адреса – вокзал, подвал, помойка – воплощают три ипостаси презрения к жизни: охоту умчать от нее, поглубже укрыться и затеряться в ее бесконечных отбросах. Ничто так не возбуждает чувства собственного достоинства, как презрение, потребляемое на завтрак, обед и на ужин, часто – вместо еды. Когда жизнь стоит меньше бутылки, самое время побиться за жизнь – хотя б для того, чтоб распить в честь победы бутылку. Можно и с проигравшим врагом. Не такой это идиотизм, коли знать, что на дне лишь победа заботится о сострадании.
Насмотрелся я всякого. Дважды видел убийство. Так же, как на войне, оно было будничным, рассеянно-равнодушным. Правда, в отличие от войны, убийца не прятался в дальних окопах, а как ни в чем не бывало стоял перед нами и разглядывал труп – с тем деловитым спокойствием, с каким копошился обычно в мусорных баках. Носил он кличку Махно, которой его наградили за привычку передвигаться на расхлябанном велосипеде с набитой хламом детской коляской, притороченной к раме на манер тачанки. Из-за вспыльчивости и надменной придирчивости к словам Махно слыл в своей колоритной среде дворянином. Подраться любил, но порой увлекался. Содеяв убийство, он не столько смутился, сколько на миг озадачился. Нож оставался в руке, с лезвия капала кровь, тело еще трепала агония, а он уже норовил обратить преступление в шутку: “Вот тебе и тиздири-миздири, человечка спиздили. И на хрена я его порешил? Совсем тыква течет. – Потом, сев на корточки, пристал к жертве с допросом: – Эй, Петро, дак чего я тебя продырявил? Чё ты все – хры да хры… Хорош танцевать. Помирай уже на хер, а то брызгаешь кровью – пацанам неудобно”. Едва покойник испустил дух, Махно потыкал его для страховки ботинком и пояснил: “А то закопаем живого – не по-христьянски получится”.
Второю убийцей была кроткая и не очень падшая женщина, кого подвальное братство уважало за полуопрятность одежд и упрямую верность безалаберному сожителю. Дамой она была смирной, чуть не пугливой, а потому и сама удивилась, как ловко управилась с заступом, который вонзила по брови в череп избранника, когда тот, скорее дежурно, чем с умыслом, выбранил ее крепким словом, после чего, утомленный, зевнул. Рот закрыть он уже не успел. Мы обомлели. А она – ничего. Прижала ладони к губам и кокетливо прыснула: “Ой! Прям посередке его саданула. Вы б потащили за черенок, а то рыть лишний метр. Да и рыть-то нам чем, коли заступ застрял в Игореше?! Во попала, а? Хрясь – и на полкачана. Хрясь – Игореши и нету. А взгляд еще е-е-есть, вон как таращится. Не ожида-а-ал!” Она захохотала.