Растление великой империи - Владимир Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В нескольких шагах по коридору была дверь в большую общую комнату, там бушевала республика, там «в рот» и «в нос» слали все авторитеты, — здесь же были привилегии, и, держась за них, мы должны были всячески соблюдать законность. Слетев в ничтожные маляры, я был бессловесен: я стал пролетарий и в любую минуту меня можно было выбросить в общую (выделено мною — В. М.). Крестьянин Прохоров, хоть и считался «бригадиром» производственных придурков, но назначен был на эту должность именно как прислужник — носить хлеб, носить котелки, объясняться с надзирателями и дневальными, словом, делать всю грязную работу (это был тот мужик, который кормил двух генералов).
Итак, мы вынужденно подчинялись диктаторам. Но где же была и на что же смотрела великая русская интеллигенция?»
Вы действительно хотите знать об этом, многоуважаемый Александр Исаевич? Охотно отвечу: они были там же, где и вы, в той же аккуратно смоделированной Системой комнатке, только размером побольше, под управлением энкавэдистов и генералов и подобострастно или, в лучшем случае, молчаливо смотрели туда же, то есть в сторону начальства, лишь бы не попасть в «общую».
Разница тогда между вами, Александр Исаевич, была чисто пространственная и материальная. Духовно же — никакой.
Так чего уж там на зеркало пенять!
Вот так.
Постскриптум. А ведь были люди, которые не соблазнились «смоделированной комнаткой», не унизили своего человеческого достоинства ни подобострастием, ни молчаливым терпением перед начальством. Только, как правило, не из интеллигентного круга. В опубликованных в пятидесятые годы на Западе послевоенных воспоминаниях племянника генерала Краснова — Николая рассказывается об одном из таких — самом молодом генерале казачьих войск, начальнике оперативного отдела штаба красновского корпуса — Васильеве.
Будучи осужденным по процессу Краснова и его соратников на двадцать пять лет каторжных лагерей, он наотрез отказался от предложений пойти в лагерную самодеятельность или получить работу в лагерной обслуге, предпочтя этим спасительным соблазнам общие работы, где и погиб, как сообщили советские власти его сыну, профессору Сорбонны — Михаилу Васильеву, от дистрофии на лесоповале под Тайшетом.
Да, многоуважаемый Александр Исаевич, как видите, были люди в наше время, богатыри — не мы.
И в заключение еще одна цитата, по-моему, уже приводимая мною где-то:
«Не гувернер, а вся интеллигенция виновата, вся, сударь мой. Пока это еще студенты и курсистки — это честный, хороший народ, это надежда наша, это будущее России, но стоит только студентам и курсисткам выйти на самостоятельную дброгу, стать взрослыми, как и надежда наша и будущее России обращается в дым, и остаются на фильтре одни доктора-дачевладельцы, несытые чиновники, ворующие инженеры. Вспомните, что Катков, Победоносцев, Вышнеградский — это питомцы университетов, это наши профессора, отнюдь не бурбоны, а профессора, светила… Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр.»
(А. Чехов. Из письма к И. И. Орлову от 22 февраля 1899 г.)
Честно говоря, многие годы я считал, что откровенный разговор о Солженицыне до времени неуместен, ибо он не просто отдельная личность или один из писателей, но и в определенной мере персонификация современной отечественной литературы, а может быть, и более того — всей нашей современной истории. По этой причине любой, даже сугубо эстетический разговор вокруг его творчества неизбежно перерос бы в идеологическую полемику, где внелитературные страсти, по естественной инерции сложившейся в нынешнем обществе ситуации, возобладают над профессиональной сутью обсуждаемого предмета. Разрушительные последствия подобной дискуссии для русской литературы нетрудно себе вообразить.
Но тут возникает другая опасность. Прежде всего для самого Солженицына. Поставленный вне критики, вне серьезного, взыскующего разговора о его творчестве, писатель незаметно для себя начинает терять нравственные ориентиры и качественные критерии, каким когда-то сам следовал, что, к сожалению, и происходит сегодня, судя по всему, с искренне уважаемым мною Александром Исаевичем Солженицыным.
Поэтому такой разговор необходим теперь уже во имя самого писателя, во имя его творческой судьбы, его, если можно так выразиться, гражданского будущего.
И в эмиграции, и в метрополии сложилось достаточно устойчивое убеждение, причем не только у людей пишущих, но и у многих читателей, что Солженицын-прозаик и Солженицын-публицист это два совершенно разных явления. Я же считаю, что Солженицын равен себе в обеих этих ипостасях, со всеми вытекающими отсюда потерями и приобретениями. К публицистическим приобретениям, например, я отнес бы «Письмо вождям», «Гарвардскую речь» и «Наших плюралистов», а к досадным потерям — «Как нам обустроить Россию».
Во многом горячо принимая ряд положений этой его последней работы (некоторые из них впрямую перекликаются с моей статьей десятилетней давности «Размышления о гармонической демократии», а также с философским эссе покойного Дмитрия Панина «Как нам наладить Россию», тоже обнародованного Несколькими годами ранее), я в то же время не могу не отметить ее крайней политической наивности, удручающего многословия и в некоторых частях — весьма опасной нравственной бестактности. К примеру, убежден, что делить территории страны, сидя в комфортном вермонтском далеке, это все равно что заливать керосином уже накаленные угли межнациональной вражды. Реакция на местах по отношению к этой его дележке только подтверждает эту мою нехитрую метафору.
То же самое и с прозой. Подлинно гениальные «Матренин двор» и «Архипелаг ГУЛаг» мирно соседствуют у Солженицына с весьма скромным по своим литературным достоинствам «Августом 14-го» и основательными, но без подлинного размаха «Раковым корпусом» и «Лениным в Цюрихе». Что же касается «Красного колеса», то это не просто очередная неудача. Это неудача сокрушительная. Тут за что ни возьмись, все плохо. Историческая концепция выстроена задним умом, а в этом, как известно, мы все в высшей степени крепки. Герои почти на подбор функциональны, вместо полнокровных живых характеров — ходячие концепции. Любовные сцены — хоть святых выноси. Создается впечатление, что об этой материи вообще автор — отец троих детей — наслышан из литературных источников, причем не самого лучшего пошиба. Язык архаичен почти до анекдотичности. К тому же сочетание этого умопомрачительного воляпюка с псевдомодернистской стилистикой «а-ля Дос Пасос» (вспомните хотя бы наивно многозначительные «наплывы»!) порождают такую словесную мешанину, переварить которую едва ли в состоянии даже самая всеядная читательская аудитория.
Вообще безусловный минус Солженицына, как, впрочем, многих прозаиков (в отличие от большинства беллетристов), отсутствие достаточно объемного воображения. Он беспредельно силен лишь в материале, который пропустил через себя, через свой эмпирический опыт. Свидетельство тому те же «Иван Денисович», «Матренин двор» и «Архипелаг ГУЛаг». Я убежден, что у него получилась бы неповторимая эпопея о Второй мировой войне, но, увы, его привлекла другая, к сожалению, мало подвластная ему тема.