После прочтения уничтожить. Пособие для городского партизана - Алексей Цветков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имам Хомейни начинал свои речи словами: «Во имя Бога обездоленных!» Это про них. Сокращенные военные и рабочие, недоедающие пенсионеры, техническая интеллигенция закрывшихся институтов и конструкторских бюро. Но эстетизировать обездоленных опасно. Те, с кем хуже обращались, хуже и выглядят. Советский режим обращался с ними так себе, потому что давно не принадлежал народу, два последних года тем более выставили их из жизни без права восстановления. Но и прошлая и будущая их обреченность выразилась только сейчас, когда демократическая романтика испарилась, парламент распустили, а самым оппозиционным партиям грозил реальный запрет.
В 1991-м обороняемое здание называли «Белый дом». Приятная ассоциация с тем, столько раз проклятым советскими медиа, вашингтонским Белым домом.
В 1993-м защищали «Дом Советов». Ассоциация с тем, так и не построенным на месте храма Христа, оставшимся на советской бумаге, столько раз осмеянным в новой российской печати, Домом со стометровой статуей Ленина на спиральной башне.
В 1991-м мне нравились на баррикадах люди по отдельности, а толпа целиком — не вдохновляла.
В 1993-м обратная оптика: толпа, увиденная с большой высоты, могла вдохновлять, а вот её отдельные люди скорее расстраивали.
Я не знаю и никогда не узнаю, как выглядела толпа, штурмовавшая Версаль, защищавшая парижскую коммуну, народ на баррикадах 1905-го и 1917-го… То, что было тут в 1991-м, чего многим не хватало, — романтика, теперь, из 1993-го, представлялось игрушечным, стыдным, детским. Я хочу думать, что толпа, штурмовавшая Версаль, толпа коммуны, толпа русских антимонархических революций сочетала в себе оба начала: социальный романтизм с нахмуренной народной брутальностью, поэтический утопизм и животную ненависть.
Кое-кого из «защитников» 1991-го, кстати, я встретил там, в 1993-м, «не вписавшихся» в новую жизнь. Как у поэта Емелина: «Победа пришла, вся страна кверху дном/У власти стоят демократы./А мне же достался похмельный синдром/Да триста целковых в зарплату». Ельцин для них оказался говнократом и они до сих пор об этом переживали. «Тут у меня перец — показывал в изодранную бисерную сумку один из таких, давно не мытый и нетрезво хмурый человек — проверенное оружие, кидаешь козлам прямо в глаза». И он растопырил пальцы перед моим лицом. У меня в рюкзаке был черный флаг, который я достал из шкафа, как только телевизор сказал: «Сторонники Верховного Совета собираются к его стенам и намерены строить баррикады». «Перец» согласился «мутить» баррикаду вместе со мной, и мы пошли под памятник пролетариям, туда, где в 1991-м голодали анархисты за Родионова-Кузнецова. Я начал вкручивать арматурину со своим флагом в дёрн. Через пару минут мне уже помогали незнакомые люди в проклепанных куртках с обрезанными рукавами. Им просто понравился заметный издали флаг. Один из первых примкнувших назвался «Кымон Кымонов», а другой — «Пиздохен Шванцен». Больше всего оба любили меняться этими именами, чем безвозвратно запутывали собеседника. Играли в тяжелой группе, ищущей барабанщика. Тексты такие: «Крови больше нет — кровь всю выпил мент!» Показали нарисованную фломастером обложку: саблезубый вампир в милицейской фуражке. Я оказался не барабанщиком, чем сильно их разочаровал.
Дома у меня было свидание, но я об этом решил забыть. Она закончила с золотой медалью, училась во МГИМО, слушала «Queen», мечтала о достойных духах и одежде и строила планы отвала из страны в объединенную Германию. Радикализм, то есть я, её «прикалывал», но она бы никогда сюда не приехала. Из ближайшего автомата, вставив спичку в монетную щель, я обзванивал тех, кто приедет. А кто-то уже и сам был здесь, не успевал я набрать номер.
Психологически возводить завалы мне было легче, чем многим тут. После 1991-го я научился смотреть на предметы именно с такой точки: а подходит ли эта вещь для их сооружения, как материал революции, или же не подходит? Ну, это как настоящий бизнесмен смотрит на всю систему вещей с позиции: а сколько это стоит и нельзя ли это кому-нибудь продать? Есть и третий вариант: подходит для баррикады, но нельзя, т.е. штука имеет сакральное значение и неприкосновенна, уже находится в истории, как тот бетонный Павлик в этом парке, через который мы вновь идем к помойкам ближайших дворов. У бизнесменов подобное, думаю, происходит, когда продать-то можно, но тока оно уже и так кем полагается куплено.
«Приступим к сортировке мусора, — весело говорил я в сумерках сомневающимся лицам, — берите это бревно!» Они нехотя обступали грязный обпиленный тополиный ствол. Приятно видеть: готовые строить «вообще», люди превозмогали себя в данном им судьбой конкретном случае, ради участия, а не просто «мнения», ради перехода от химер к их реализации. Сам я выбрал две большие белые двери и взял их подмышки. У дверей оказался примерно мой вес, всего качало и тянуло вниз, пока я тащился через парк обратно к Дому Советов. Надеюсь, был похож на ангела с отказавшими крыльями или на тех средневековых изобретателей, вешавших себе на руки неподъемные лопасти в надежде полететь с монастырской колокольни в грозу.
В искусстве возведения завалов за два года ничего не изменилось. Арматура и сетчатый забор опять нашлись в бесконечном количестве. Любимый анархистами принцип «Dо It Yourself» на уровне городской архитектуры. Устраивать «не пройти — не проехать» так же просто, как играть в панк-группе, исповедовать малоизвестный культ или писать загадочные стихи — не нужно ничего, кроме желания. Вот только людей за первые сутки почти не прибавлялось. Все те же пять-семь тысяч. Самые политизированные аутсайдеры города, из которых под мой флаг извлеклось около сотни молодых неформалов. «Записывайтесь в сотни!» — кричал Анпилов в мегафон с балкона. Но все, кто хотел, давно записались. — «Очень нужны люди! Женщины, не стойте, берите мужчин за руки, ведите их сюда записываться!». Его соратник Гунько призывал что-то штурмовать, пока не начали штурмовать нас. Никто никуда трогаться не спешил.
Вообще-то я уже видел подобное в миниатюре на улице Кржижановского год назад. По распоряжению префекта Юго-Западного округа там решили выселить в небытие районный совет и вселить на его место милицию. Меня прислала туда «Солидарность», где я порой корреспондентствовал. «Космонавты» в брониках и шлемах, с дубинками, наручниками и даже пистолетами уверенно ходили по коридорам дома, похожего на школу. Дядькам с депутатскими значками заламывали руки и выбрасывали из кабинетов. Ставили печати на двери. Кто-то самый принципиальный не первый день голодал, но это вызывало у «космонавтов» и их хозяев здоровый мужской смех. Для убедительности ко входу подогнали пожарную машину с водометом. Никто тех депутатов не поддерживал и баррикад под окнами не строил, даже я со своим диктофоном скоро уехал. Но ощущение, что подобный конфликт может вывести наружу революционный потенциал людей, осталось. От районных депутатов веяло привычной с детства школьной серостью. А вот от «космонавтов» излучалось нечто, еще не имевшее имени в русском языке. Так пахли, я думаю, латиноамериканские военные хунты.
«Да у нас отряд уже создан», — делился анархист Киса, когда я изложил ему, вороша костер, свой план городских партизанских отрядов. С ним была симпатичная хиппи. «Мы можем устроить Ольстер в этой Москве в любой момент», — добавил Киса, и хиппи механически кивнула. Через три года Кису «закроют» за то, что он зарубит топором не понравившегося коммерсанта. На суде обвиняемый ссылался на Альбера Камю. Из тюрьмы писал письма в «Лимонку». Мы их печатали.