Вечера в древности - Норман Мейлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь Он взял парик с красивыми прямыми волосами и отстранил его от Себя, чтобы получше рассмотреть. «Ничто, — с грустью заметил Он, — даже близко не сравнится с синевой неба. Лучшие из красок выглядят безобразно по сравнению с тем оттенком, который Я хотел бы носить на Своей голове, но не могу найти».
«Возможно, ребенок может ответить на Твой вопрос», — тихо произнес Мененхетет.
«Ты, вероятно, так же умен, как и красив», — обратился ко мне Птахнемхотеп.
У меня в голове не было ничего, кроме сильнейшего побуждения сказать «да». Поэтому я кивнул.
«Ты знаешь источник синей краски?» — спросил Он.
Мне не нужно было далеко ходить за ответом. Он пришел ко мне от моего прадеда. У меня было такое чувство, словно мое сознание — это чаша с водой, и от малейшего движения мысли Мененхетета по ее поверхности расходятся круги.
«Ну как же, Божественный Двойной-Дом, синяя ягода — источник жидкой краски». После этого замечания мой язык ощутил пустоту, и я ждал, что может еще появиться.
«Прекрасно, — сказал Птахнемхотеп. — Теперь скажи Мне о светло-синей краске, но не жидкой, а в порошке. Где можно отыскать корень, из которого ее делают?»
«Добрый и Великий Бог, — сказал я, — не в корне, но в солях меди можно отыскать подобный порошок».
«Он говорит столь же хорошо, как и ты», — сказал Фараон.
«Он — мой второй дом», — сказал Мененхетет.
«Объясни Мне, маленький Мени, отчего Мой парик никогда не сможет явить ту же синеву, что и небо?»
«Цвет парика, Добрый и Великий Бог, происходит от земли, тогда как синева неба состоит из воздуха».
«Значит, Я никогда не найду того синего цвета, какого желаю?» — спросил Он. Его голос был исполнен дружеской насмешки, от которой меня потянуло к Нему. И даже ответив «Никогда», я не смущаясь продолжил, добавив: «Никогда, Великий Фараон, до тех пор, пока Ты не найдешь птицу с перьями столь же синими, что и воздух».
Мененхетет в изумлении хлопнул себя по бедру. «Мальчик слушает лишь наилучшие голоса», — сказал он.
«Он слышит более одного голоса, — сказал Птахнемхотеп и слегка хлестнул моего прадеда Своей плеткой. — Это прекрасно, что ты здесь, — сказал Он. — И ты», — добавил Он, коснувшись той же плеткой Хатфертити.
В ответ Она одарила Его своей лучшей улыбкой. «Никогда я не видела Тебя столь прекрасным», — сказала она Ему.
«Признаться, — сказал Птахнемхотеп, — Я, точно хорошо спе-ленутый мертвец. Мне скучно».
«Этого не может быть, — сказала Хатфертити, — ведь глаза Твои — как у льва, а Твой голос дружит с ветром».
«Мои ноздри различают все запахи, — сказал Он, — но чувствуют и затрудненность каждого Моего вдоха. — Он вздохнул. — Наедине с Собой, чтобы развлечься, Я подражаю птичьим голосам. — Он издал резкий крик птицы, защищающей свое гнездо. — Правда, забавно? — спросил Он. — Иногда Я думаю, что, только развлекая других, Я на мгновение могу забыть о запахе всего сущего. Послушай-ка, маленький мальчик, маленький Мени-Ка: хочешь услышать, как собака говорит на нашем языке, а не на своем?»
Я кивнул. Увидев неподдельную радость на моем лице, Птахнемхотеп добавил: «Даже твой прадед не может заставить собаку говорить».
Он особым образом хлопнул в ладоши и позвал: «Тет-тут!»
Я услышал, как под домом возится собака, затем медленно поднимается по ступенькам на балкон, шагами, исполненными такого достоинства, которое у животного выглядело так, словно двое слуг поднимались по лестнице на четырех привычных к этому ногах. Появилась серебристо-серая охотничья собака с чрезвычайно внимательной и серьезной мордой.
«Тет-тут, — спокойно сказал Фараон, — ты можешь сесть».
Собака спокойно повиновалась, не выказав никакого волнения.
«Я представлю всех вас, — сказал Птахнемхотеп. — После того как я произнесу ваше имя, сделайте Мне удовольствие, продолжайте думать о нем. — Затем Он по очереди указал собаке на каждого из нас. — Хорошо, Тет-тут, — сказал Птахнемхотеп. — Подойди к Хатфертити. — Когда собака сделала шаг вперед и заколебалась, Он повторил: — Да, Мой дорогой, иди к Госпоже Хатфертити».
Тет-тут посмотрел на мою мать и приблизился к ней. Прежде чем та успела похвалить его за предпринятое усилие, Птахнемхотеп сказал: «Иди к Мененхетету».
Пес попятился от Хатфертити, повернулся кругом и пошел прямиком к моему прадеду. На расстоянии двух шагов от него он стал на колени, положил длинную морду на пол и начал стонать.
«Ты боишься этого человека?» — спросил Фараон.
Тет-тут протяжно заскулил, и его вой был красноречив, как сама раненая плоть. Издаваемый им звук напоминал что-то вроде тью, тьюю.
«Ты слышишь? — спросил Птахнемхотеп. — Он говорит „да"». «Боюсь, мне не хватило отчетливости», — сказал Мененхетет. «Ту, ту, — сказал Птахнемхотеп. — Тет-тут, скажи „тууууу", а не „тью". Тууууу!»
Тет-тут перекатился на спину.
«Негодник, — сказал Птахнемхотеп. — Ступай к мальчику».
Собака огляделась.
«К мальчику. К Мени-Ка».
Теперь он подошел ко мне. Мы посмотрели друг другу в глаза, и я расплакался. Я совершенно не был готов к такому — я думал, что буду смеяться, — но, казалось, грусть вышла из сердца Тет-тут прямо в мое, точно так же, как воду переливают из кувшина, или нет, не совсем так, это скорее походило на то, как Эясеяб целовала меня в губы в один из своих несчастливых дней. Когда она меня так обнимала, мне казалось, что я участник всех грустных историй квартала, где живут слуги. Теперь же от собаки в меня перешла печаль столь же совершенная, как то горе, которое я ощущал, когда Эясеяб рассказывала мне про своих родственников, которые, работая в каменоломне, должны были нагружать огромные гранитные глыбы на полозья и втаскивать их веревками вверх по склону. Иногда во время работы их били кнутом до тех пор, пока они не валились с ног — и все из-за того, что предыдущей ночью надсмотрщик выпил больше, чем следовало, и теперь был зол оттого, что вынужден находиться на солнце. Поэтому ночью, когда Эясеяб рассказывала мне о своих родственниках, я жил в печали ее голоса. Голос у нее был усталым, отягченным ношей ее души, однако он не был несчастным, потому что он говорил о радости в ее мышцах, когда она ложилась отдыхать. Она горевала о мужчинах и женщинах своего семейства, которых знала в детстве, и говорила мне, что по ночам они навещают ее в глубине ее сердца, не во сне, где она могла бы испугаться их, но, скорее, она могла думать о них с наступлением вечера, несмотря на то что не виделась с ними на протяжении многих лет, и она верила, что, должно быть, они шлют ей послания, рассказывающие об их искривленных костях, потому что тогда в ее члены приходили боли, точно терзали струны, и этими болями они сообщали ей о своих жизнях, подобно тому как лук пускает стрелу.
Я не знаю, что вспомнил из ее историй или сколько горя перешло ко мне от собаки, но этой печали было больше, чем я мог понять. Тоска в глазах Тет-тут напоминала мне выражение лиц многих умных рабов. Хуже того. Похоже было, что собачьи глаза говорили о чем-то, чего пес хотел бы добиться, но что ему никогда не удастся.