Ладья темных странствий. Избранная проза - Борис Кудряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Умная тётя, не верь мне, обману; также запомни, падла: никогда не стремился развлечь, напитать тебя кровью своих мозгов, ублажить, петь под дудочку корпораций. Конечно, если станешь поджаривать мои яйца, отрекусь от этой повести… И ещё: матерюсь я, естественно, не от плохой жизни, да и ругаюсь теми словами, каковы созданы до меня и до-до меня, их не я придумал, а тот… в шляпе, в очках, а я каженный день, сука, понял-нет, бляха-муха, спозаранок на кирпичном заводе план въяб…ю, а хули! Может, завтра меня гопники прирежут, кто же расскажет историю явную, но нежелательную, кто опишет события интересные, но замалчиваемые? Буду спешить, и если увидишь в моей трепотне «лучьше» с мягким знаком, а «в верх» раздельно – не злобись, пишем как могем.
Наконец-то шеф убрался. Только я задумался о своей судьбе и о событиях последних недель, как жуткая боль пронзила мой дырявый череп, кровь брызнула на обои, но я не потерял мужества (хитрое выражение), всё понял и отдал свою руку в чужую власть, а не то, что же скажут соседи.
…
…
Шеф открыл шампанское и по-молодецки выпил из горла́: Паша, ты в Бюро становишься известным, хочу дать совет – меньше философии, больше азарта, никакой трусости, ведь ты – под моим крылом. Кстати, прошлой ночью во сне ты обдумывал композицию своего рассказа… или, там, повести. Но ведь всем известно, что композиция это… э… строение… построение… как бы арка… которая, как ты понимаешь… способна нести… э… идею… призванную улучшить жизнь и… так сказать (он вспотел)… преобразовать в пределах… ммэ… бээ… досягаемости. Что-то я сегодня косноязычен, пойду в тир, постреляю. Он достал никелированный пистолетик и понюхал дульце. А ты, коллега, множь рукотворство на благо добромысла крепкожитейства… Я позвонил в Бюро слишком добрых услуг и выписал стенографистку, чтоб продолжить рукотворное доброжитейство не выходя из ванной – мечта идиота, в том числе и моя.
…
…
Я почувствовал, как через моё плечо кто-то читает рукопись. Это был шеф. – Творчество творчеством, а работу не советую прогуливать, время сейчас тяжёлое, опасное. – Он сверкнул зубами. – Сколько времени прошло со дня похорон Города, и Река давно высохла, а вы всё скулите по питерским картинкам. Несерьёзно. Я же сказал: меньше пейзажей, больше динамики… И почему на кухне у вас валяется целая груда стрел, вы что лучник? – Он покопался в моём столе, заглянул в портфель: оставил где-то очки, – сказал он, нагло просверкав очками. Похлопав по плечу: не опаздывать завтра, – хлопнул дверью.
Ночью мотала бессонница и мучили газы. Я отварил в соусе калитку, поел и взял гитару с наполненным брюхом. Удобно устроившись на подоконнике, запел единственному слушателю – старому тракторному сердцу:
Я любил эту песню-драму за её простоту, экзотику. В ней было всё: и проклятый долларовый город, и ювелирные ценности, и голубая штора (я даже вижу, как она колышется), и – что делать? – инцест. Блестящая драматическая развязка: головой вниз, маяк, нож, палуба и роковой выстрел… Милая тётя, я плачу; не надо на меня смотреть.
Изрядно насладившись собственной тоской, я поднялся на чердак, где меж прогнивших матрасов, сломанных стульев и ржавых вёдер был спрятан заветный сундучок. Вытащил костюм из бостона, галстук с пальмами, морем и – что особенно ценно в рисунке – с негритянкой и малюсеньким пароходом, уходящим за горизонт, быть может, в страну чудес, где растёт золотой виноград, подаваемый утром с холодной росой, такой же холодной и желанной, как горный ручей, струящийся сквозь ландшафт, через горы, по склону, к моим ногам, обладатель которых никогда не увидит золотую негритянку (цвет золота с бронзой – один к трём, слегка розовеющий на пальцах и ступнях, привыкших к неге волшебных песков) и никогда не коснётся палубы заветного парохода, уже уплывшего с галстука. Отогнув жесть с крыши, по которой стучал дождь, по-летнему добрый, я принял естественный душ, прыснул на себя духами «Утро Бомбея», оделся и, отбивая чечётку, в белой шляпе, с тростью спустился во двор, где уже стояла моя машина красного цвета. Пиликнув клак-соном дворовой шпане, поехал на работу, которая теперь находилась в старом особняке в стиле позднего барокко. В вестибюле (сколько шарма в этом слове) на доске приказов прочёл собственное решение о своём повышении. Зашёл в кассу за деньгами, потом закрылся в кабинете, приказав секретарше: никого не впускать, кроме шефа. Сел за пишущую моим почерком машинку и стал работать. Чтобы оживить грубое повествование, создам симпатичную ляльку, молочную стройную Агафазию. Её отец был (кем бы сделать отца?) ювелиром. Некая деньга и здоровье в послевоенное гололетье водились, и на неисповедимых железнодорожных путях сошёлся он с чернокосой белоногой весёлой пианисткой.
…
…
Пришла пора вступительных экзаменов в наивысшие заведения. Вот около университета остановилась девушка в кокошнике и в цветастом деревенском платье. Она сгорбилась под тяжестью скрученного ватного одеяла и мешка с вареньем. В котомке – десятитомник… философии. Это и была Агафазия, некая моя дальняя родственница, которую прислали ко мне вместе с зубрятиной и ящиком чёрствых груш. Смышленая курочка-ряба с загорелыми икрами приехала поступать на биохимический фак или, в худшем случае, в Академию – всё равно какую, но оказалась дурёхой в каких-то котангенсах. Я постелил ей у двигателя, дал ключ, отобрал паспорт и ушёл копаться в помойках, вдруг Шекспира найду, ведь нашёл же Мичурина! Вечером у меня, простите, у нас было весело. Она с подругами смеялась, увидев на стене офорт с тринадцатым подвигом Геракла; за чаем обсуждали оперетту «Севастопольский вальс». Этот вальс звал их в притопы-прихлопы, и они, сшив быстренько из марли брючата, кружились по комнате. Город им нравился: цирк и бананы есть, – говорила Ага, бесстыдно подтягивая чулок, – думаете сельской жизни испужалась? Нет! Но хочу я сверкать и вопиять о золотой органике надежд. В тамбуре, откуда швыряла своё грустное око в топи хабаровских, омских, тверских лесоповалов, думала и мечтала скорее увидеть мир радуг и любви, не беда что пока товарищеской. А в деревне не очень-то посверкаешь, разве что перед свиноматкой. Город, Город! Мы часто снимся друг другу. Он – мой кумир. Пройдёт год, и я буду летать на ковре и бросать в полюбившиеся асфальтовые долины розы, глицинии. И пусть тогда раздастся в бетонных лабиринтах мой восклик, мой шестнадцатилетний вопле-порск, а голос споёт: на берег Катюша выходила, чтоб с обрыва счастье разуметь…