Знал, видел, разговаривал - Юрий Фомич Помозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нам по-детски стоит ли пугаться?
Ждать ее не надо никогда,
Торопиться умирать тем боле.
Торопись в деревни,
В города,
В лес зеленый,
В золотое поле…
Живой голос поэта говорил о жизни, звал в жизнь.
Этому голосу звучать!
1971—1975
ДОБРЫЙ, РАЗМАШИСТЫЙ, ОРИГИНАЛЬНЫЙ
Впервые я увидел Павла Леонидовича Далецкого на улице около Дома писателя, и он сразу же поразил меня внешним видом: идет под осенним моросящим дождичком в деревянно постукивающих сандалетах на босу ногу, в каких-то несуразно коротких штанах, чуть ли не шортах, в гимнастерке цвета хаки, со множеством накладных карманчиков…
Одни литераторы поговаривали: умеет, мол, человек удивлять своей внешностью, как, впрочем, и своими романами-«кирпичами»; другие припоминали забавный случай, когда Далецкого задержал милиционер, пораженный его вызывающе странным одеянием (дело было в начале пятидесятых годов); но те, кто близко знал Павла Леонидовича, свидетельствовали: «Он, дальневосточник, все никак не может выключиться из стихии тамошней пестрой разноязычной жизни». И рассказывали о богатой творческой фантазии Далецкого, приводили пример причудливого смешения воображаемого и действительного во время его работы над романом «Тахома»: будто бы писатель в одной из анкет написал о своем пребывании в Маньчжурии, хотя впоследствии выяснилось, что побывал он там лишь с помощью необузданно-яркого, крылатого воображения.
Для Павла Далецкого как писателя, автора многих романов и двухтомной эпопеи о русско-японской войне «На сопках Маньчжурии», характерна была размашистая манера письма, даже, пожалуй, излишне размашистая. Ее очень метко подметил Константин Федин, писавший ленинградскому литературоведу и критику М. А. Сергееву:
У Далецкого руки более мужские, он изредка доходит до живописи и пишет широко. В его «На сопках…» страницы, главы, даже целые части, — например, Ляоян, Мукден, вообще драма Маньчжурии, — сделаны широко и говорят о его даровитости. Но он устает, как косарь, который уж слишком широко забирает прокосы, и он не совсем отдает себе отчет — зачем уж так размахивать, и от усталости забывает о назначении своей работы: тема целого не требует от него такой широты и частностей[14].
Друг Павла Леонидовича прозаик И. А. Неручев рассказывал мне, как во время подготовки к печати эпопеи «На сопках Маньчжурии» в Ленинградском отделении издательства «Советский писатель» редактор предложил Далецкому несколько расширить одну маленькую сценку, то есть написать еще две-три странички, дабы избежать конспективности в изложении. «Хорошо! Будь по-вашему», — согласился романист, причем в глазах его вспыхнули огоньки какого-то азартного вдохновения. И что же! Он так «расширил» сценку, что она переросла в объемистую главу. Редактору-вдохновителю оставалось только за голову схватиться! Само собой, в дальнейшем он уже предлагал трудолюбивому автору-многописцу делать лишь сокращения: рукопись и без того превышала договорные размеры.
Да, Павел Далецкий был прирожденный романист. Если не ошибаюсь, за тридцать лет творческой работы он написал десять романов. А ведь создавались еще повести, рассказы, очерки!
Особенно плодотворно работалось Павлу Леонидовичу в Комарове. Правда, об этом ничего не расскажут стены Дома творчества, зато есть очевидцы, собратья по перу.
— Бывало, прогуливаешься по саду вечером, — вспоминал прозаик Аркадий Минчковский. — Душа, так сказать, жаждет отдохновения после трудов праведных. Хочешь внимать нежнейшим руладам птиц: до того осточертел стук собственной машинки. Но что за черт! Из ближнего куста вместо соловьиной трели раздается знакомая металлическая дробь. Раздвинешь куст — в укромном местечке сидит, скорчившись, Далецкий, барабанит на портативке… В досаде кидаешься в свою комнату. Не спится! Ждешь не дождешься утра… Наконец поднялось лучезарное светило. Бодрый ветерок манит в сад освежиться перед работой. Идешь по дорожке, хвоей похрустываешь. И вдруг из-за кустов жасмина, прямо из белого цветения, точно пулеметная очередь полоснула… Приглядываешься — и отшатываешься: в солнечном луче блестят очки со знакомым железным ободком… Далецкий уже на рабочем месте! Далецкий выдает на-гора очередной роман!
Но все это — рассказы других. Сам я познакомился с Далецким во время заседаний секции прозы. Он был многолетним ее председателем — нес это общественное бремя терпеливо и, похоже, с удовольствием, ибо любил наблюдать сам живой процесс создания повестей, рассказов, романов — вообще любил писательскую среду. И писатели ему платили ответным душевным расположением. Они охотно читали чужие рукописи дома, чтобы затем обсудить их на секции прозы, помочь своему сотоварищу или молодому автору дельным советом. Если кто отклонялся, ссылаясь на перегрузку собственной работой, Павел Леонидович баском, с прорывавшимися металлическими нотками, убеждал:
— Литература — наша боль и радость. Надо ради общего дела жертвовать своим временем.
Возражать на это было трудно: председатель секции прозы сам являлся наглядным примером такой благородной жертвенности. Невольно вспоминается, сколько литераторов он привлек к обсуждению моей тоненькой книжицы путевых рассказов под общим названием «В моей Отчизне мирной» — книжицы, которая, пожалуй, и не заслуживала столь солидного, профессионального внимания.
С виду Павел Леонидович казался суровым: жесткие складки стискивали его рот и как бы выпячивали острые губы; жесткие волосы, пробитые сединой, никогда, по-моему, не поддавались гребенке — топорщились, разваливались на обе стороны лба, а ко всему еще эти очки в металлическом ободке, которые будто бы и взгляду придавали выражение какой-то упрямой железной твердости, даже неумолимости. Но вот улыбнется Павел Леонидович — и все лицо, из каждой морщинки, лучится душевной добротой, притаившейся до поры до времени.
Бесконечно добр он был к начинающим и молодым писателям. Помню, как один автор прочитал на секции прозы небольшую повесть. Раскритикована она была беспощадно. Автор сидел, нервно теребя рукопись, опустив голову. Далецкий, благо находился рядом, осторожно потянул на себя эту рукопись, уже растерзанную, разгладил ее бережно большой ладонью (он вообще был крупен) и заговорил гулким, басовитым, «председательским» голосом:
— Что ж, приговор вынесен единодушно. Но я к нему присоединяюсь только наполовину.
Кто-то из писателей подал реплику:
— Да вы же, Павел Леонидович, никогда еще не раздваивались, не были половинчатым!
В зале засмеялись. Но Далецкий упрямо, уже методично продолжал:
— Конечно, показ в повести взаимоотношений супругов не вызывает доверия к автору как к тонкому знатоку супружеской жизни. По-видимому, он сам на себе еще не познал ее сладость и горечь. Но — друзья! Почему вы не пожелали заметить то зернышко правды, из которой может прорасти новое произведение? Вспомните картину мощения земляной плотины, сцену упоительного труда главного героя повести. Все здесь дышит поэзией труда; язык повести уже становится образным, энергичным… Нет, нет, вещь не безнадежна!
Ободренный автор сразу поднял голову; в глазах его блеснула надежда… Природная доброта Павла Леонидовича и тут, в казалось бы заживо похороненной повести, отыскала единственно верную возможность для ее