Пелевин и несвобода. Поэтика, политика, метафизика - Софья Хаги
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Чапаев и Пустота» – не вариация на тему альтернативной истории, а роман, где альтернативно-историческое воображение с самого начала направлено в русло занимающей Пелевина проблематики, а сама альтернативная история выступает как объект метарефлексии. Редактор, в предисловии упоминающий варианты заглавия рукописи Пустоты, одновременно вписывает текст в традицию альтернативно-исторического воображения и указывает на реальный предмет интереса Пелевина:
Мы изменили название оригинального текста (он озаглавлен «Василий Чапаев») именно во избежание путаницы с распространенной подделкой. Название «Чапаев и Пустота» выбрано как наиболее простое и несуггестивное, хотя редактор предлагал два других варианта – «Сад расходящихся Петек» и «Черный бублик»396.
Если вариант «Черный бублик» предвосхищает важную для буддизма идею пустоты, то «Сад расходящихся Петек» – аллюзия к рассказу Хорхе Луиса Борхеса «Сад расходящихся тропок» (El jardín de senderos que se bifurcan, 1941)397. В рассказе некий Цюй Пэн представляет себе время с бесконечным числом развилок, ведущих к бесчисленным вариантам будущего. В этой модели реализуются все возможные исходы каждого события, а любое событие обрастает новыми разветвлениями возможностей. Когда перед человеком встает выбор из множества вариантов, он не выбирает один, отбрасывая остальные: «…Он выбирает все разом. Тем самым он творит различные будущие времена, которые в свою очередь множатся и ветвятся»398.
Игра слов «тропок» – «Петек» в предисловии сигнализирует о едва заметном, но существенном сдвиге: «Чапаев и Пустота» – текст не столько о разветвлениях «большой истории», сколько о разветвлениях индивидуального сознания. Поэтому, когда в романе Пустота заявляет Чапаеву: «Мне не понравился их комиссар, этот Фурманов. В будущем мы можем не сработаться», – тот отзывается: «В будущее, о котором вы говорите, надо еще суметь попасть. Быть может, вы попадете в такое будущее, где никакого Фурманова не будет. А может быть, вы попадете в такое будущее, где не будет вас»399.
Архитектонику романа организуют два пространственно-временных плана – Гражданская война в России и постсоветские девяностые. С позиций «здравого смысла» действие разворачивается на окраине постсоветской Москвы, где Петра Пустоту, вообразившего, что где-то в 1919 году он сражался бок о бок с Чапаевым, лечат от шизофрении в психиатрической больнице400. При таком прочтении раздвоение его личности призвано подчеркнуть параллели между послереволюционным и постсоветским периодами. В конце концов, перекличка налицо даже на уровне цифр: чтобы 1919 превратилось в 1991, достаточно поменять местами девятку и единицу. В «Чапаеве и Пустоте» Пелевин обращается к двум важнейшим переломным моментам в российской истории ХX века, симметрично расположенным в начале и в конце столетия, и проводит аналогии между крушением Российской империи и распадом Советского Союза. Но его интересуют не столько насущные политические проблемы, сколько более общие исторические закономерности. В частности, бедственное положение интеллигенции после Октябрьской революции рифмуется с упадком культуры и растерянностью постсоветской эпохи401.
Вразрез с марксистской телеологией история России в романе движется по кругу (похожему на бублик) – или, того хуже, вниз по спирали402. В финале, когда Пустота вновь возвращается на Тверской бульвар уже в 1990-е годы, исчезновение Страстного монастыря и мнимый демонтаж памятника Пушкину (Пустота не замечает памятник, перенесенный со своего первоначального места на другую сторону Тверской) наделяются символическим значением. Если в 1919 году бронзовый Пушкин «казался чуть печальней, чем обычно – оттого, наверно, что на груди у него висел красный фартук», в 1990-е «зияние пустоты, возникшее в месте, где он стоял, странным образом казалось лучшим из всех возможных памятников»403. Новый коллапс общества оставил по себе еще меньше следов цивилизации и надежд для той части населения, желания которой не ограничивались элементарным выживанием.
«Чапаев и Пустота» заостряет внимание на травмах российской/советской истории ХX века. С этой точки зрения раздвоенное сознание Пустоты можно интерпретировать как стремление Пелевина обыграть механизмы адаптации, позволяющие справиться с травмой. Случившееся в 1990-е годы нарушение исторической преемственности поселяет в сознании героя сомнения относительно собственного места в окружающей действительности. Хаос и разочарование первых лет после распада СССР заставляют Пустоту искать прибежища в фантазиях о Гражданской войне. Пелевин, проницательно интерпретирующий собственное творчество, вкладывает в уста психиатра Тимура Тимуровича, беседующего с Пустотой, красноречивый комментарий. Пациент «принадлежит к тому поколению, которое было запрограммировано на жизнь в одной социально-культурной парадигме, а оказалось в совершенно другой». Поэтому он «так и остается выяснять несуществующие отношения с тенями угасшего мира»404.
В «Чапаеве и Пустоте», как и в «Хрустальном мире», Пелевин размышляет об исторической травме (а не просто отражает ее). Точнее, роман поднимается до более сложно устроенного текстуального препарирования травмы, намечая пути переработки болезненных для психики переживаний. Можно истолковать «Чапаева и Пустоту» в несколько ином, хотя тоже «рациональном» ключе – как аллегорию истории, уходящей в личное пространство, поскольку история общества уже не сулит радужных перспектив. Из такой трактовки вытекает, что Пустота отказывается от участия в общественной деятельности и бежит от унылого постсоветского существования в частную жизнь – в иллюзии и грезы.
Альтернативное прочтение предполагает отказ от попыток рационализировать переживания Пустоты или усмотреть в них аллегорию: исходя из постулатов солипсизма – а это один из ключевых пелевинских лейтмотивов – их следует расценивать как полноценный психический опыт. Во вселенной Пелевина каждый человек живет в виртуальном мире, созданном его собственным сознанием. Сознание порождает потоки впечатлений, понятия времени и пространства и так далее. Как сказано в «Принце Госплана», «никакого „самого дела“ на самом деле нет». По той же причине эти впечатления «настолько реальны, насколько что-нибудь вообще бывает реальным».
Тема солипсизма неоднократно возникает в беседах Чапаева с учеником, особенно в одном из диалогов в финале романа, когда Анна с помощью буддистского глиняного пулемета, установленного на броневике Чапаева, разрушает иллюзорную материальную реальность, так что в мире не остается никого, кроме них троих: Чапаева, Пустоты и Анны405. В эту минуту Пустота задается вопросом, что случилось с его соперником Котовским (двойник исторической фигуры – Григория Котовского, советского военного деятеля):
– Поскольку его никогда не существовало… на этот вопрос довольно сложно ответить. Но если тебя по-человечески волнует его судьба, то не тревожься. Уверяю тебя, что Котовский, точно так же, как ты и я, в силах создать свою собственную вселенную.
– А мы в ней будем присутствовать?
‹…›
– Возможно, что и будем, но в каком качестве – не берусь судить. Откуда мне знать, какой мир создаст Котовский в своем Париже. Или, правильнее сказать, какой Париж создаст Котовский в своем мире406.
Каждое сознание создает собственный мир, поэтому «Чапаев и Пустота» представляет собой созвездие параллельных реальностей, порожденных умами разных людей (Пустоты, Котовского, трех других пациентов психиатрической больницы и так далее). Подобно Котовскому, выполняющему в романе роль злого демиурга, Пустота – как и остальные персонажи – создает собственную вселенную. Что каждое сознание вызывает к жизни свою параллельную реальность, видно из самого устройства повествования – вставных новелл, написанных от лица собратьев Пустоты по несчастью: просто Марии, Сердюка и Володина, которые делятся своими рассказами во сне во время проводимых Тимуром Тимуровичем сеансов групповой терапии. Тот же космологический принцип открывается нам в видении загробного мира, которым ведает барон Юнгерн407. Пятна костров, словно на координатной плоскости, располагаются «как бы в узлах невидимой решетки, разделившей мир на бесконечное число квадратов»408. Костры символизируют параллельные вселенные, созданные одинокими умами. Как отметила Эдит Клоуз, поле «выступает как метафора космической пустоты мира, наполненного бесчисленными индивидуальными сознаниями»409. Совершенно естественно, что, хотя от ближайшего костра Пустоту отделяет каких-нибудь пятьдесят шагов, он не может преодолеть это расстояние без сверхъестественной помощи Юнгерна. В самом деле – как проникнуть в мир другого человека?
Главный герой «Чапаева и Пустоты» освобождается из заключения в постсоветской психиатрической больнице благодаря тому,