Стакан без стенок - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первый праздника день когда
закончился фейерверк
и
в небе осталась всего одна
свет у которой мерк
то
выкатывался и сверкал
то
ни
зги
как будто голос упал в металл
и
разошлись круги
Это стихотворение из первой подаренной мне автором книги Михаила Генделева. Семнадцать лет назад. На задней обложке фотография молодого поэта, удивительно похожего на Блока. Думаю, Мишке не понравилось бы, что я заметил сходство – Миша, прости. А на передней обложке бабочка, мотылек, символ поэтического существования – чем ярче приближающийся свет, тем ближе к смерти.
В романтические времена кучаевского плейбойства, когда они с сыном знаменитого композитора гоняли по Москве на американском дрим-каре, железной акуле, пугавшей милиционеров и потрясавшей воображение даже центровых девиц, когда Андрей был молод, отчаян и еще более красив, чем в зрелости и старости (хотя красив необыкновенно он оставался до последнего дня), – в те легендарные годы я его не знал и знать не мог, он был аристократом веселых шестидесятых, а я еще даже не плебеем, а просто необработанной заготовкой человека…
Познакомились мы, когда Андрей был уже в совершенно другом статусе – мэтр «второй литературы», которую союзписательские надзиратели называли «юмором и сатирой», литературы как бы не совсем настоящей – но мэтром он был настоящим, стопроцентным. Как положено литературному мастеру, у него в прошлом был абсолютный шедевр – великий рассказ о советских людях «Мозговая косточка», а теперь автор находился в перемежающемся творческом кризисе, поддавался известной писательской слабости, писал пьесы и учил молодых.
Мы, молодые (особенно я), были уже очень немолоды и на семинар молодых писателей-сатириков в Малеевке, устроенный, естественно, комсомолом, попали на пределе возрастного ценза. А молодыми писателями официально тогда можно было быть до 35 лет – странно, что не до семидесяти… Вот кто приехал тогда, в 1982 году, в Малеевку по линии юмора (простите, что не по алфавиту и если кого забуду): Игорь Иртеньев, Виктор Шендерович, Борис Гуреев, Михаил Успенский, Владимир Бутромеев, Владимир Вестерман, Евгения Берлина, Геннадий Попов, Константин Мелихан, Виктор Шленский… Наверняка кого-то не назвал, хотя, как положено склерозом, помню всех, но не всех по имени. В общем, это была веселая компания, что стало очевидно уже тогда, а лет через пять – общеизвестно.
Занимались так:
до завтрака бегали за водкой сначала в ближайший ларек, потом во всё более отдаленные – по мере исчерпания нами торговых запасов;
после завтрака один читал, а остальные слушали, при этом высочайшей оценкой было «смешно», произнесенное самым добрым в угрюмой тишине;
потом мэтр разбирал услышанное…
Порядок был нарушен только один раз: с опозданием явился из своего Красноярска Миша Успенский, почитал – и мы поползли по полу, захлебываясь от смеха. Друг друга мы, в основном москвичи, уже знали, а Мишка эффектом неожиданности – о таланте не говорим – нас одолел…
Но дело не в этом, а в разборах Андрея.
Независимо от незначительности или удачности очередной «юморески», разбор всегда был по высшему, абсолютно гамбургскому счету, без скидок на жанр и «неопытность». Андрей анализировал полустраничный текст так, будто это был «Улисс» или «Герой нашего времени», он искал – и всегда находил – в нашей более или менее ерунде великие идеи, формальные прозрения, роковые провалы и высокохудожественные победы. Он не говорил с нами на равных – он все время оставался мэтром, но это был разговор более опытного мастера с мастерами же. Если бы кто-то со стороны услышал эти разборы, ему в голову не пришло бы, что речь идет о рассказике для «Труда» или максимум «Московского комсомольца». Уровень серьезности в отношении к тексту был такой, на каком я, увы, не разговаривал с тех пор, не в обиду будь сказано, побывав членом и председателем жюри престижнейших и, к слову, весьма денежных премий. Да и вообще на таком уровне о литературе, на каком говорил о ней Андрей, говорить в литературной, увы, среде теперь даже и не принято… Неловко как-то. Мы ж профессионалы…
Потом мы много лет, весь этот неслабый семинар и его руководитель, приятельствовали, потом мы все разбрелись по своим приискам и намыли более или менее литературного золотишка, потом Андрей уехал…
Есть писатели, из текстов которых я буквально выполз, вылупился. Андрей Кучаев – и как писатель, и даже как «профессионал» – не оказал на меня такого влияния.
Я не могу назвать его своим литературным учителем.
Но никого, кроме него, я не могу назвать своим литературным ВОСПИТАТЕЛЕМ.
Он воспитал во мне отношение к литературе.
В конце концов, получается, он воспитал во мне отношение к жизни.
Потому что никакой другой жизни, кроме литературы, по Кучаеву, не существует.
Я тоже так считаю.
Осенью 1969 года в тогда еще безнадежно Горьком, почти забывшем свое родовое имя Нижний Новгород, устроили всесоюзный джазовый фестиваль.
Лет пять конца шестидесятых и начала семидесятых по стране катилась волна провинциальных джазовых фестивалей – в Таллине, Днепропетровске, Донецке, Архангельске, Новосибирске, если не ошибаюсь… Все эти мероприятия были чисто комсомольскими и, думаю, вписывались в планы «прогрессивных» деятелей из ЦК ВЛКСМ, даже и не думавших про обновление и либерализацию, но ощущавших необходимость послаблений. В первой половине шестидесятых эти послабления в виде так называемых молодежных кафе, поэтических вечеров и тех же джазовых фестивалей более всего чувствовались в Москве, где вообще бушевал хрущевский либерализм. Однако после разгрома выставки современного искусства в Манеже и воспитательных встреч Никиты Сергеевича с интеллигенцией в стране сильно похолодало, а уж когда с хрущевским «волюнтаризьмом» вообще покончили, подморозило. Москва, как всегда, первой уловила новые веяния – кафе «Молодежное» закрыли, поэтические вечера в Политехническом кончились, джазу отвели резервацию в кафе «Печора», и о фестивалях московской публике пришлось забыть. Однако комсомольские функционеры уже не могли остановиться. Некоторые из них сделали карьеру во времена вольностей и сами подхватили вирус свободы, стали агентами западного влияния в комсомольском стане. Другие трезво осознали, что отнимать у молодежи то, к чему она уже привыкла, трудно и даже опасно, и они, как следует политикам, возглавили то, с чем не могли бороться.
В результате джазовые фестивали, изгнанные из Москвы, расползлись по всему СССР. И тот горьковский фестиваль собрал уже прекрасно организованную всесоюзную публику – не только музыкантов, но и просто фанатиков жанра, прихлебателей и музыкантских друзей, музыковедов и хотя бы понемногу писавших о джазе журналистов, среди которых был и я – постоянный ведущий фестивалей в Днепропетровске и автор нескольких заметок о джазовых событиях. Все мы были знакомы друг с другом, целовались при встрече, как тогда было модно в советском интеллигентском кругу, ночами после концертов и джем-сейшнов неудержимо пили в случайно складывавшихся компаниях по гостиничным номерам, а утром выходили проветриваться на высокий волжский берег и любоваться нижегородским кремлем… Впрочем, насколько помню, старина нас тогда не очень интересовала, гораздо большее внимание привлекал внешний вид съехавшихся из разных городов модников и пижонов, которых среди джазовой аудитории было большинство. Собственно, это была золотая молодежь, наиболее культурная ее часть, интересовавшаяся не только «тряпками и девками», как писал тогда модный поэт, но и музыкой (просачивавшейся сквозь железный занавес на пластинках, вместе с тряпками), жаждавшая «западных» форм общения с себе подобными. А уж «западней», чем джазовый фестиваль, ничего нельзя было придумать – с его отчетливо американским происхождением, битнической, би-боповской окраской, ремарковско-хемингуэевским пьянством и отечественным вольномыслием.