Ничья длится мгновение - Ицхокас Мерас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они дают мне цветы, и я собираю их в букет. Каждый дает всего по одной ромашке, но они такие красивые, крупные и ничуть не помялись. Букет… Большой, мне бы никогда не собрать такого. Никогда.
Я подымаю голову, но мужчин уже нет.
Я стою один, с большим букетом.
Прихожу домой. Ставлю цветы в воду, медленно умываюсь. Надеваю свою голубую рубашку. И снова бреду на другой конец гетто, к большому гладкому порогу.
Лицо Эстер еще бледное, белое и сливается с ромашками.
Мы идем в наш двор.
Мне можно сидеть, и я сажусь на бревно, а Эстер забирается на свой деревянный ящик. Она раскладывает букет: сама в середине, вокруг — цветы.
— Это не я, — говорю я Эстер. — Это все, кто со мной работает. Каждый принес по одной ромашке, и видишь, как много цветов?
Она молча кивает. Когда Эстер встряхивает головой, ее пепельные волосы колышутся, как вода в реке, как спелые хлеба в поле.
Эстер выбирает самый большой цветок, держит его в руках и смотрит на меня. Почему она так долго смотрит, не притрагиваясь к лепесткам ромашки?
— Мы уже большие? — спрашивает Эстер.
— Конечно, — говорю я.
— Мы почти что взрослые, правда?
— Конечно, правда.
— Ведь нам с тобой уже тридцать три с половиной…
— Нам с тобой уже много лет, конечно. И мы даже можем их сосчитать, — тихо добавляю я, сжимая левую руку.
— Ничего, что я такая бледная?
Я сначала сержусь, но потом отвечаю Эстер так:
— Знаешь, я закрою глаза, а ты делай что хочешь.
Я делаю вид, что зажмурился, а сам подглядываю сквозь ресницы.
Я вижу, как Эстер наклоняется к цветку, который держит в руке, а затем начинает осторожно обрывать лепестки.
Она обрывает лепестки и что-то нашептывает. Я не слышу, что она шепчет, но все равно знаю. И она, должно быть, догадывается, что я знаю.
Да — нет, да — нет…
Я должен бояться, как бы не вышло «нет».
Эстер, может быть, и вправду боится. Лепестков уже мало, и она обрывает их все медленнее.
Она — возможно… Откуда ей знать?
А я не боюсь.
Она может взять не только самый большой, она может взять любой, может взять все цветы, все подряд они скажут одно и то же слово.
Да, да, да, да.
Цветы не могут сказать иначе.
Цветы знают.
— Изя… — негромко зовут меня.
Отец.
Мой Авраам Липман.
Он не стал бы мешать без дела. Раз зовет — значит, нужно.
— Сейчас, — говорю я.
С трудом встаю со своего бревна и иду. Я уже вышел со двора, а мои глаза еще там, где мы сидели. Я вижу Эстер. Она бледна, ее голова склонилась. Но это не важно. Она — в середине, а вокруг цветы.
Кто сказал, что цветы запрещены?
Кто может запретить цветы?
Теперь его голос был резким, а взгляд колючим, как шило. Казалось, он вот-вот пронзит одежду, лицо и грудь, вопьется в самое сердце.
Шогер понял, что напрасно взял пешку.
— У тебя есть девушка?
Исаак вздрогнул. Он уже было поднял руку, чтобы сделать очередной ход, но рука дрожала.
— Я допустил ошибку, — продолжал Шогер. — Нет, не с пешкой.
Исаак молчал.
— Могу объяснить, если ты не понял. Уговор был неполным. Мне следовало добавить… добавить следующее: то, что будет с тобой, будет и с твоей девушкой. У вас одна судьба. Не так ли?
Исаак снова вздрогнул. Исчез шахматный столик, земля скользнула из-под ног, перед глазами зияла пустота — черная, непроглядная.
«У тебя есть девушка?..»
— Твой ход, — сказал Шогер.
«У тебя есть девушка?.. У тебя есть девушка?..»
— Твой ход, — беззвучно повторил Шогер.
Исаак протянул руку и коснулся фигуры.
Пальцы ощутили округлость дерева, привычные, знакомые линии, но только линии были совсем не те — другая фигура, не та, которой он хотел пойти.
Еще не глядя на доску, он снова увидел ее всю, отчетливо, раньше. Это действительно была другая фигура, окруженная со всех сторон, которую ни в коем случае нельзя было трогать.
— Я родил дочь Басю, — сказал Авраам Липман.
По вечерам, когда люди возвращались с работы, Бася переодевалась и выходила из дома. У нее была пунцовая блузка с открытым воротом и темная юбка, короткая, узкая. Она переодевалась и выходила на улицы гетто. Женщины смотрели на нее с упреком и злобой либо с завистью. Одни презирали ее, другие восхищались ею. Люди смотрят на все по-разному и никогда не будут смотреть одинаково. Бася жила так, как ей хотелось. И кто бы мог сказать, правильно это или нет?
Женщинам гетто запрещалось красить губы, но ей, Басе, это не мешало. Ее губы и без того были алыми, как кровь. Басе исполнилось двадцать.
Она медленно шла, задрав подбородок и гордо выгнув точеную шею. Она закладывала руки за спину, так что распахнутый ворот блузки открывался еще глубже, обнажая белую, казалось, еще никем не тронутую девичью грудь. Стройные, длинные ноги Баси слегка пружинили, бедра покачивались в такт шагам, а желтая звездочка на груди смахивала на украшение.
Чего не бывает в мире, где живут мужчины и женщины. Все бывает. Когда вечерние сумерки превращались в ночь, Басю уже не видели на улице. Домой она заявлялась поздно, провожали ее не всегда, но девушка радовалась, что еще один день не пропал зря, и на другой вечер, вернувшись с работы, она опять выходила на улицу, сверкая пунцовой блузкой, открытой белой шеей и довольной, слегка насмешливой улыбкой.
В тот же час из соседнего дома выходил чернобровый семнадцатилетний Рувка. Он шел медленно, вразвалочку. Между ним и Басей всегда было двадцать шагов, ни больше ни меньше.
Бася знала, что Рувка ходит за ней как пришитый. Первое время было странно, она стеснялась, а затем привыкла. Он был молод, слишком юн еще, и это его дело, если малый ходит за ней как хвост. Расстояние было всегда одно и то же — двадцать шагов, ни больше ни меньше, и Рувка нисколько не мешал Басе. Она жила своей жизнью, жила так, как считала нужным; она хотела, чтобы ни один день не пропал даром, потому что всю свою жизнь, хотя бы сорок женских лет, ей надо было прожить за год, а может, за полгода или еще меньше. И когда она изредка оборачивалась, чтобы взглянуть на Рувку, она не видела его лица, только кудлатую голову и густые сросшиеся брови во весь лоб. Ей было безразлично, что Рувка бредет за ней, опустив голову и глядя себе под ноги. Позже, когда вечерние сумерки сгустятся в ночь, когда Бася, еще более оживленная, будет идти уже не одна, Рувка замедлит шаг и отстанет, исчезнет.