Французская политическая элита периода Революции XVIII века о России - Андрей Митрофанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заметим, что планы императрицы Екатерины II относительно будущего земель Османской империи были хорошо известны в Европе. Один из вариантов «Греческого проекта», разработанный к 1780 г. графом А. А. Безбородко, предусматривал создание независимого государства «Дакии» на стыке трех империй - Российской, Австрийской и Турецкой. В состав нового государства должны были входить Молдавия, Валахия и Бессарабия, а его правитель должен был придерживаться православия. Многие полгали, что таким государем вполне мог оказаться князь Г. А. Потемкин. Земли же Османской империи должны были войти в состав возрожденной Греческой империи, престол которой должен был достаться второму внуку Екатерины II - Константину Павловичу. Этот российский проект раздела Турции был передан в письме Екатерины II к австрийскому императору Иосифу II в сентябре 1782 г.[387] Идея раздела земель Османской империи имела множество последователей. Помимо Ж.-Л. Карра сторонником идеи раздела территории Турции между европейскими державами был Шассебеф де Вольней. В знаменитом сочинении «О войне с турками» (1788 г.) он утверждал, что во имя великого дела просвещения Турция должна быть повергнута и разделена, а Россия призвана унаследовать константинопольский престол: «Вся Европа осознала, что отныне Турецкая империя не более чем бестелесный призрак и что этот колосс, уже распавшийся изнутри, ожидает всего лишь одного удара, чтобы рассыпаться на осколки»[388].
Анонимный автор «Общего взгляда на турок и Турцию» воздержался от окончательного прогноза, заявляя, что победить русских туркам может помешать не только отставание в развитии армии и флота, но и состояние лени и даже «нравственной болезни», которой давно охвачена вся Оттоманская империя. В своих выводах он исходит из постулатов своих предшественников, писавших о Турции - Монтескье, барона де Тотта, де Пейсонеля: «Таким образом, деспотизм имеет почти что основное влияние на турецкое правление, климат влияет на него только во вторую очередь. Деспотизм, усиленный климатом, доводит до изнеможения, вялость в телах, уже склонных из-за возбуждения и расслабленности к их [пагубному. - А. М.] воздействию, - это и есть принцип нравственной болезни, которой Турецкая империя поражена до настоящего времени, болезни, которую она, кажется, желает со всей силой отбросить, но которая не оставит ее до тех пор, пока она окончательно не поймет, что нужно соединить все усилия политического тела, привести их в порядок, направить, смягчить, заставить действовать, так сказать, придать балласт, чтобы сделать одну из этих сил в состоянии противодействовать другой и так далее»[389].
Итак, вопрос о деспотизме на турецком примере в 1788 г. приобретал не философский, а актуальный политический подтекст. Турция оставалась за пределами воображаемой иерархии цивилизованных народов, хотя изредка высказывались надежды на перемены и в этой части света. Метафора политического тела появилась вовсе не случайно, медико-политический «диагноз» в отношении турок и их правительства надолго закрепился в общественном сознании и в значительной степени превратился в стереотипное представление, которое снимало необходимость постоянно актуализировать эту тематику на всех уровнях революционного дискурса. Конкуренция образов, параллельный анализ России и Турции демонстрировали, что оценки публицистов носят умозрительный характер, хотя все сравнения оказывались в пользу Российской империи, а не давней союзницы Версаля - Оттоманской Порты.
* * *
После 1789 г. идеологические дискуссии относительно России сделались, с одной стороны, более острыми, но отношение к православию и его догматам не поменялось. Следует согласиться с выводом Ф.-Д. Лиштенан о том, что почти всех авторов (католиков, протестантов, деистов или атеистов) объединяло непонимание и неприятие православия в России, носившее часто иррациональный характер[390]. Все традиции и обычаи россиян, не укладывавшиеся в представления публицистов о «цивилизованности» или о христианской морали, объявлялись «предрассудками» и «фанатизмом». Если антиклерикально настроенный Шерер посвятил немало страниц разоблачению пороков русского духовенства и бичеванию фанатичной религиозности толпы, то Малле дю Пан уделил большое внимание политике секуляризации, проводившейся Екатериной II. Но если в первом случае цари-реформаторы, по мнению автора, были обречены на долгую борьбу с предрассудками толпы и церковью, то во втором случае эта борьба превращалась в подобие фарса, а Екатерине адресовались обвинения в циничном присвоении имуществ духовенства и отступлении от принципов толерантности. Если публицисты и не отрицали явных и скрытых достоинств русского человека, таких как выносливость и храбрость, то резко критиковали сам путь России к цивилизации и желали скорого смягчения нравов населяющих страну народов. Русская «модель» Просвещения считалась несовершенной, заимствованной и пронизанной духом подражательства. Шерер и Малле дю Пан стремились показать образ «иного» народа и его культуры с помощью стереотипов восприятия России, доведенных до автоматизма, не вникая ни в суть православного учения, ни в особенности путей русского Просвещения, состояния литературы и науки. Сам жанр «анекдотов» эпохи, вероятно, неслучайно был избран Шерером для описания России. Образ России не имел четкой структуры и приоритетов: набор клише о далекой полуварварской стране с суровым климатом, в которой правит самодержавный деспот, мечтающий о новых завоеваниях, был одинаково востребован и в 1789, и в 1792 г. Особым вопросом становится «ориентализация» образа деспотизма, поскольку тексты начала Революции часто сравнивали российский и турецкий примеры. Однако после 1789 г. изменялись условия применения этого образа в общественной сфере. Российской монархии после 1792 г. предстояло занять место в ряду «противников» революционной Франции, несмотря на все прежние симпатии и позитивные оценки. Из дипломатической практики и философских дискуссий устоявшиеся представления перетекали в новое политическое публичное пространство.
Во второй половине XVIII в. Европа столкнулась с новой международной реальностью, с новой ролью, которую теперь, после приобретения новых западных провинций, играла Россия в европейской политике. В обществе доминировало представление о России как о державе, чье господство на «Севере» представляло определенную угрозу для европейского «Юга». Российская империя продолжала расти и вступала в новые военные конфликты на Севере и Юге Европы. Соперничество России с Турцией считалось вопросом, представляющим первостепенный интерес с точки зрения баланса сил в Европе. Только новое обострение польского вопроса в начале 1790-х гг. смогло отодвинуть в общественном сознании ставший уже традиционным турецкий вопрос на второй план. Эти военные конфликты вызывали живой отклик в публицистике, Россия представала неизбежно в образе воинственной державы, стремившейся к увеличению своего и без того значительного влияния на Европейском континенте. Но «угроза» имела не всегда непосредственный характер - речь шла об угрозе «политическому балансу» или «равновесию» между сильнейшими державами Европы, которые властители России могли легко нарушить. В поствестфальской системе международных отношений «абсолютистское уравновешение было междинастической техникой территориального расширения посредством пропорционального увеличения территории, которое в обычном случае исключало более слабые государства»[391], а желаемой целью в XVIII в. становится «справедливое равновесие» лидирующих государств - консенсус по вопросу территориальных изменений[392].