Соучастник - Дердь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На школьных балах, вместо того, чтобы вместе с другими подростками подпирать шведскую стенку в пропахшем потными носками спортзале, он по очереди приглашал танцевать юных дурнушек в плиссированных темно-синих юбках и белых блузках, томившихся рядом со своими мамашами; немудрено, что девчонки из женской гимназии, стоявшей напротив нашей, бросали к нам в окна обернутые вокруг грецкого ореха записочки, адресованные главным образом ему; а по дороге домой совали ему свои альбомы, чтобы он запечатлел там какую-нибудь вечнозеленую житейскую мудрость — а под загнутый уголок, крохотными, как блохи, буковками, написал какие-нибудь нежные, чтобы у девчонок колени тряслись, слова. И когда мы, остальные, тоже мало-помалу перестали быть желторотыми недотепами, девушки часто перепархивали к нему и от нас, в том числе и от будущего капитана, тогда всего лишь ученика дантиста; и вообще всякими доступными им способами: высовыванием языка, змеиным шепотом, истериками — пытались покорить, очаровать именно его, хотя у него-то как раз не было никаких секретов, он просто радовался им, и, когда его рука лежала у них на плечах, им казалось, будто они достигли того, о чем мечтали. Девушки чувствовали себя с ним как дома, потому что и он был везде как дома, даже в пронизываемой сквозняками конюшне штрафной роты. «Это еще что такое? Бордель с фортепьяно?» — бесился капитан, когда увидел, как уютно расположился в конюшне Фреди.
В лагере Альфред первым делом отстегнул свои наручные часы «омега» и протянул их капитану: «Возьми вот. И будь с нами потерпеливее, а если вернемся домой живыми, я запишу на тебя дом своей матери». Капитан на это ничего не сказал; у матери Фреди был прекрасный двухэтажный особняк на главной улице городка; в тот же вечер он напился, от семидесятиградусной водки потерял сознание, и Альфред оттирал его снегом, пока не привел в чувство, заботясь о нем, словно родная бабушка; но капитан все не мог успокоиться. «Не нужен мне твой дом, — сказал он на другой день. — Я тебя могу раздавить, как гниду, и ты мне подарков не делай, все равно из нас двоих один домой не вернется, угадай, кто именно?» «Если ты образумишься, мы уцелеем оба, — тихо ответил Фреди. — Но если ты нас уничтожишь, тебя тоже повесят, эту войну вы все равно проиграли». «Нет уж, давай пойдем до конца, — сказал капитан, — если уж сама судьба решила, чтобы я стал вашим палачом». Фреди покачал головой: «Судьба? Палачом? Это ты идиотских газет начитался. У тебя хорошая профессия, стоит ли пыжиться?» Он взял капитана за локоть; и тот не стал вырываться, как-то нерешительно, по-детски глядя на Фреди: «Лучше, если ты нас поддержишь; но уж коли ты нас терпеть не можешь, так подумай, по крайней мере, о себе», — тихо и очень медленно сказал Фреди.
На следующее утро капитан выстроил нас на плацу в одну шеренгу, в затылок друг другу, и приказал раздеться догола. Мы стояли под ноябрьским ветром, покрывшись гусиной кожей, над кучками своего тряпья, а он, на полном серьезе, проводил проверку на вшивость. Более дурацкой идеи придумать было нельзя: мы все были завшивлены, не исключая и его. Сунув руку под мышку, ты мог вытащить горсть вшей; ими, казалось, кишели даже откосы канав. Стоя вот так, нагишом, можно было разве что смести у себя с груди эскадроны вшей; бороться с ними было нельзя, оставалось только смириться. Альфред был самый высокий из нас и стоял первым в шеренге. Капитан шагнул к нему и скомандовал: поднять рубаху. Альфред послушно поднял. «Я вижу, вшей полно, — констатировал капитан, — Верно?» «Что отрицать?» — вздохнул Альфред: факт, который он признал, был не менее очевиден, чем то, что холод стоит собачий. «Разве я не давал приказ соблюдать личную гигиену?» «Вся армия же завшивела», — ответил Альфред. «Что-о? Нарушили приказ, да еще и армию дискредитируете!» «Ты-то — не вшивый, что ли?» — с упрямым спокойствием сказал Фреди.
Капитан, подозвав двух охранников, приказал привязать ему запястья к щиколоткам и скомандовал, чтобы каждый солдат в роте, проходя мимо, хлестал Фреди по голому заду; кто ударит слабо, должен повторить; одеться разрешено будет только тому, кто выполнит приказ безупречно. Чтобы Альфред не упал, под живот ему сунули винтовку, которую держали два охранника; третий пригибал ему голову. От множества хлестких рук задница Альфреда окрасилась сначала в багровый, потом в лиловый цвет, на ней проступила кровь, кожа стала слезать. Капитану все было мало; стоявшие в середине шеренги хлестали уже по голому мясу, дрожа от холода и отвращения к себе.
Я был в шеренге десятым; когда я приближался к своему другу, зубы мои громко клацали. Я ужасался самому себе: одна негромкая команда, и мы, солдаты штрафной роты, враги режима, которые в иных условиях готовы были нести друг друга на спине, сейчас — потому ли, что на нас не было штанов, потому ли, что научились слушаться своих скорых на руку отцов — даже в шеренге остаемся один на один с собой, становимся палачами друг другу. Я знал, что есть лишь один выход: не бить, все другое — недопустимо; но страх сотрясал меня, как электрический ток. Я совсем не готов был на этом украинском колхозном дворе принять смерть за невыполнение приказа, но, чтобы все-таки оттянуть решающий момент, вновь и вновь отступал назад, подталкивая вперед стоящих сзади, пока кто-то очередной не уперся, бросив мне: «Если я бью, бей и ты».
И вот передо мной Альфред с воздетым к небу кровавым месивом вместо зада. «Ему уже все равно, пусть все кончится поскорее», — подсказывали мне моя трусость и стоящий передо мной парень, который уже сделал свое дело и теперь вытирал о штанину окровавленную руку. И Бог ниспослал на руку мою паралич: я не в силах был ею даже пошевелить, я не слышал грозный рев капитана. Тщетно он бил меня стеком по шее, я ничего не чувствовал, даже холода.
Связав так же, как Альфреда, теперь перед шеренгой поставили меня; но очередь дошла лишь до седьмого: в руку ему тоже вступил паралич. Его вывели из строя, запястья к щиколоткам, восьмой ударил, девятый заложил руки за спину. Капитан над рыв алея от ярости и растерянности, но теперь уже вся шеренга брала пример с девятого. Каждый сам назначил себя жертвой, среди нас не осталось никого, кто согласен был бить товарища. «Бунт!» — орал капитан, а шеренга голых мужиков еле заметно улыбалась. Я ощутил волну тепла и своего рода сексуальное возбуждение; мы сдвинулись ближе, чтобы локтями касаться друг друга. Нас теперь можно было только скосить пулеметом — если бы потерявший самообладание капитан отважился на это; но в нем что-то сломалось.
Он выкрикивал угрозы про полевой суд, но мы понимали: это так, сотрясение воздуха, мы можем одеваться. На другой день капитан взял отпуск, чтобы успокоить потрепанные нервы. Альфред на третий день умер от заражения крови. Командование не стало возражать, чтобы мы вырыли на сельском кладбище глубокую могилу и над ней поставили деревянный крест. Кантор пропел заупокойную молитву; завывала метель, мы молча стояли вокруг могилы. «Человек свободен всегда и везде, он только должен знать про себя, что свободен», — сказал один молодой раввин, еретик. Проходящие мимо венгерские солдаты вскидывали ладони к шапкам, отдавая честь; вечером все помылись и почистили, как могли, одежду.
8
После праздника Всех Святых нашу роту отвели в тыл, в белорусское местечко, через которое фронт в первые месяцы войны прокатился так стремительно, что власти не успели эвакуировать население. Нас расселили по семьям; мне удалось пристроиться в хорошо протопленную, пахнущую мышами и юбками избу, к громкоголосой, крупнотелой повитухе. На голом, без единого деревца и даже без дерна, дворе торчал колодезь с бадейкой, стояла деревянная загогулина для подойников, за избой, почти касаясь ее низкой стрехой, зиял пустотой свиной хлев, бегала на цепи собака; хозяйка, державшаяся, несмотря на курносый нос, с подчеркнутой неприветливостью, топила печь со стороны безоконной кухни, горницу посыпала песком и, подметая, выписывала на нем водой узоры из дырявой кринки.