Где ты теперь? - Юхан Харстад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Невероятно красивая песня, — настаивал Хавстейн, — и текст очень правильный. Оглядитесь вокруг! Раньше здесь жило очень много народу, действительно много, а теперь почти никого не осталось. Очень сильный текст.
— Ну, да, пожалуй, — сказала Анна, — только вот петь об этом не стоило.
— Может, ему лучше бы было это продекламировать? — предложила Эннен.
— Или просто-напросто напечатать текст на обложке, а диск оставить пустым, и его можно было бы продавать как приложение к журналам для домохозяек.
Кто-то протянул мне обложку — по-моему, Анна. Альбом назывался «Песни о благополучии». На обложке был средненький коллаж: справа на заднем плане — нарисованные карандашом горы, маленькая, почти невидимая деревенька, а с другой стороны — высокий черный дом. Прямо посредине была нарисована дверь, а из нее высунулся старик-рыбак, держащий завернутую в бумагу рыбу. Он будто стоял на шахматной доске, где игра давно прекратилась, и на поле осталось только четыре пешки. На доску свисала лиана, а за нее цеплялся Тарзан. На стуле в глубине комнаты сидел человек без рук, глаз и рта, а у его ног расположились трое американских солдат, прикрывающих руками глаза. Наверху был изображен ангел, охраняющий их или, может, и вовсе забывший об их существовании. Я подумал, что, вероятно, рисунок для меня что-то значит, но так и не придумал, что именно. Разве только смысл в том, что все пошло наперекосяк и плохо, что никто не сдается.
Мы дослушали песню до конца, саксофон рыдал об ушедших временах, которым уже никогда не вернуться, о том, что жизнь переломилась и ее уже не склеить, а Каури старался из всех сил, вкладывал в пение душу, и у него вообще-то неплохо получалось: вот, мол, народ уехал из деревень в города, а там так мало места — и развернуться-то негде. Каури верил в то, что пел, и на мгновение я тоже начинал верить, но тут опять вмешались жалостливые саксофонные трели и все испортили, потом песня закончилась и началась следующая — опять все те же «Народные напевы», и мы рассмеялись. Хавстейн же с оскорбленным видом отстукивал ногой ритм, пытаясь сдержаться. Он словно убеждал сам себя, что «Песни о благополучии» — хороший альбом, а Каури П. — отличный парень и его вполне можно слушать. Я видел, что Хавстейн будто пытается сам себя перебороть, и мне показалось это немного грустным, что ли, но я промолчал.
Мы раскраснелись и опять принялись за вино, усевшись на диван и придвинувшись поближе друг к дружке. Эннен вновь поставила «Кардиганс», уже давно рассвело, в окна светило солнце, я видел, как парочка сонных тупиков попыталась было осторожно описать в небе круг, но решила, что еще рановато, и улетела досыпать. Я сидел там, вместе с этими людьми, но уже начал отдаляться от них. Я раздумывал о том, что мне делать дальше, сколько я смогу оставаться здесь и что будет потом, когда наступит осень, а деньги у меня кончатся. Возможностей у меня не так уж много. Да и те, что есть, — не уверен, что они мне подходят.
— Мы решили, что тебе можно остаться здесь, — сказал вдруг Хавстейн, и я внезапно испугался. — Я хочу, чтобы ты знал. Мы долго обсуждали этот вопрос. Тебе ни к чему сейчас возвращаться.
— Да мне и не к чему возвращаться, — сказал я. И подумал о Йорне: не считая недель перед отъездом, за последние годы мы с ним практически и не виделись. Пара часов по вечерам раз в месяц — у Йорна свои дела, работы у него было много, жизнь складывалась, как надо, а я не хотел вмешиваться. Родители — они, конечно, будут скучать, отцу будет не хватать наших встреч, он станет расстраиваться, что я больше не захожу, не появляюсь вдруг в дверях, не обсуждаю последние новости, не спускаюсь вместе с ним в гараж, чтобы поменять летнюю резину, не помогаю собрать новый шкафчик из «ИКЕА», который вдруг срочно потребовался маме. Я буду скучать по ним. Странное чувство: мои родители — единственные, кто ждет моего возвращения, им все равно, чем я буду заниматься, их радиостанция будто вечно настроена на волну ожидания.
— Ну, у меня квартира в Ставангере, — вспомнил я.
— Она же почти пустая, — сказала Анна, — может, больше не будешь ее снимать и попросишь кого-нибудь забрать оттуда твои вещи?
Я мог это сделать. Там почти ничего не осталось. Даже сухой корки. Я подумал: может, так и поступить? Рассчитаться с прошлой жизнью, не останавливаясь, а просто вернуться назад, чтобы начать все сначала?
— Может, так и сделаю, — ответил я.
— Оставайся, — сказала Эннен, — мы считаем, тебе надо остаться.
Я немного помолчал.
— То, что в кошельке, это все мои деньги.
Хавстейн посмотрел на Анну. Анна посмотрела на Эннен. Эннен посмотрела на Хавстейна. Они переглянулись. Вилли, Билли, Дилли. А я был Дональдом и ничего не понимал.
— Ты как относишься к овцам?
— Нормально, — ответил я.
— Работа для тебя найдется.
— Правда?
— Мы делаем овец. Сувениры. Из дерева.
— Деревянных овец?
— Ну, так как?
Вот так и стал я рабочим при закрытой Фабрике, оставшись вроде как на отдых. Вот так и стал Матиас сувенирных дел мастером. Деревянные овцы ручной работы с приклеенной шерстью. Одинаковых не было, и поэтому их любили покупать туристы — приезжавшие сюда исландцы, которым хотелось прикупить здесь символ Фарер и доказательство того, что острова по-прежнему на месте, фарерцы, которые боролись, или не боролись, за независимость от Дании, те, кто по ночам размышляет о судьбах мира, и те, кому нет до мира никакого дела. Я делал сувениры так, что даже старуха с косой запросила бы пощады, я приделывал им ноги и выжигал на подставке пожелания, а потом отдавал Эннен, которая наклеивала на них шерсть. Поднимался я рано, завтракал вместе с Эннен и Хавстейном, Анна и Палли уезжали еще раньше, Анна — в Фуннингур, на фабрику, где разводили рыбу, а Палли — на причал в Коллафьордур. Оставшиеся делали овец. Никаких обязательств — чего еще желать? Я спускался в раздевалку, где уже побывал в первый день, и переодевался в рабочую одежду. Это было совсем не обязательно, но зато придавало ощущение того, что мы — настоящие фабричные рабочие. Ну вот наконец-то и пригодился мой рабочий комбинезон. Мы с Хавстейном строгали, полировали, вырезали и колотили, овцы выходили красивыми, изящными и невесомыми, какими и должны быть. Старый цех для разделки рыбы превратился в строгальный цех, единственное огромное помещение в самом сердце Фабрики, которое по-прежнему напоминало фабрику: белые стены, тали и система для разделки рыбы под потолком, на окнах налипшие стружки и пыль, а на подоконнике — дохлые мухи. Мы клали овец в красивые коричневые картонные коробочки, которые изготовляло одно рекламное агентство в Торсхавне, куда мы ездили каждую неделю за деньгами. Субсидия от государства — для поддержки производства, жизни в почти опустевшем Гьогве и в нас самих. Почти все средства мы получали оттуда. Создавалось впечатление, что мы можем просить о субсидиях на что угодно, к примеру, на изготовление топоров. Главное, чтобы мы хоть чем-то занимались, и тогда все шло своим чередом: продукция, дотация, устойчивое развитие. А раз уж мы оказываем первую помощь, то нам самим решать, как мы этого достигнем. С другой стороны, продавать можно все, что угодно и где угодно, главное — убедить окружающих, что именно твоя продукция им и нужна. Вода в бутылках, к примеру. В Норвегии. А деревянные овцы тогда чем хуже? Детям и любителям сувениров они нравятся. И дотация растет.