Самое шкловское - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нехороши глагольные рифмы тем, что они рифмуются теми своими частями, которые характеризуют их грамматическую сущность, характеризуют положение глагола в предложении и отношение к другим словам, а не сущность.
Глагольная рифма тоже не дает нам возвращения.
Как можно чаще перечитывайте то, что вы пишете. Вы внесли в произведение какую-нибудь новую деталь, вы обогатили язык или развернули описание, или вставили какую-нибудь техническую подробность вещи, прочитайте теперь всю вещь с начала до конца и посмотрите: из прежде написанного материала и нового куска не получилось ли какой-нибудь неувязки? Если не получилось неувязок, то не обогатилась ли вещь, не дал ли новый материал вам возможности заново осмыслить все произведение. Лучше всего думается тогда, когда работаешь; когда начинаешь ставить материал рядом с материалом, то появляются новые мысли, новые возможности, которые нельзя было предусмотреть в предварительном плане.
Отдельные части произведения не нужно представлять себе изолированными, потому что каждый отдельный момент вы работаете над всем произведением.
Но не нужно просто подгонять одно к другому и ужимать материал, думая, что иначе детали будут противоречить характеру целого.
Нужно посмотреть, как противоречат, и, наоборот, не оказалась ли вещь умнее вас.
Это вовсе не работа на случайность, это работа на материал, потому что, начиная свои вещи, писатель не может осмыслить всех возможностей.
Очень часто у самых крупных писателей в результате работы над вещью получаются положения гораздо более богатые, сложные и нужные, чем те, что были задуманы вначале.
Вот почему мы можем в результате читать писателей прошлого времени, потому что они писали не только то, что хотели писать, но и то, что их заставил написать материал.
Гамбургский счет — чрезвычайно важное понятие.
Все борцы, когда борются, жулят и ложатся на лопатки по приказанию антрепренера.
Раз в году в гамбургском трактире собираются борцы.
Они борются при закрытых дверях и завешанных окнах.
Долго, некрасиво и тяжело.
Здесь устанавливаются истинные классы борцов, — чтобы не исхалтуриться.
Гамбургский счет необходим в литературе.
По гамбургскому счету — Серафимовича и Вересаева нет.
Они не доезжают до города.
В Гамбурге — Булгаков у ковра.
Бабель — легковес.
Горький — сомнителен (часто не в форме).
Хлебников был чемпион.
Я довольно хорошо знал этого человека.
Рыжевато-русый. На висках волосы чуть плоеные. Нос небольшой. Ноздри точного рисунка, сделанные так, что средняя перегородка носа чуть длиннее ноздрей.
Хорошо, чисто, красноречиво говорил.
Одевался, как говорил.
Очевидно, раздеваясь, никогда не бросал платья. Всегда в том же самом, а платье не смято.
Коммунист. С боевым прошлым. Воевал в Сибири. С Колчаком.
По происхождению — сын генерала. Драгунский или гусарский, не знаю точно, офицер.
Что кавалерист — видно по походке.
Дореволюционного происхождения не скрывает.
Щелкает каблуками. Подает пальто. Носит кольцо. Недорогое и старинное.
Рука сухая.
Немного сентиментален.
Предан, красноречив, порвал с прошлым.
Даже хорошо, что не снял кольца, не изменил походки.
Была чистка. Он честно рассказал о всех своих ошибках.
Отвечал быстро, отвечал комиссии, залу отвечал, даже не поворачиваясь.
Вообще хорошо ориентировался в местности.
Потом вдруг начало не выходить с годами. Он оказался моложе, чем должен был быть. Значит, ему сейчас тридцать три. Революции тринадцать. Остается двадцать. Кончил он чуть ли не Пажеский корпус. Кажется восемнадцати. А на войне четыре года в царской армии.
И говорит про раны. И раны есть.
Потом опять начал говорить о революции, о Колчаке.
Он перешел от Колчака к нам.
Спокойный рассказ. И все слушают.
Поезда отступающей армии идут все в одну сторону. Идут, как люди. Отмерла вся страна вокруг дороги. Остались только рельсы, и рельсы идут, и по рельсам идут люди, идут поезда со странными, неизвестно почему брошенными вещами.
У станций выбиты стекла, вырваны внутренности.
Люди идут мимо. И за ними гонятся красные, занимая всю дорогу вокруг, они везде, во всех белых степях. Они голодны. На них, кажется, заячьи шапки. Они идут насквозь, к морю.
Гонят японцев. Навсегда.
И среди них человек, который сейчас говорит.
Видно, что вот этот человек шел и гнал.
И в зале есть люди, которые там его знали.
В зале спокойно. Зал вспоминает. Потом кончил.
Владивосток. Прогнали.
— Сколько же лет вы были в царской армии?
Беспокойно. Не выходит.
И никто не понимает, в чем же тут дело.
Человек устает. Совершенно устает. Ему хочется уйти, сесть где-нибудь сзади, или ездить по городу в трамвае. Так, чтобы на него никто не смотрел. И он ни на кого бы не смотрел. А то, что в трамваях тесно, что давят — это хорошо — легче стоять, не гнутся ноги.
Он посмотрел на свои руки и сказал вдруг простым голосом:
— Я не был в царской армии совсем.
Не удивились.
— Что же вы делали в 1914 году?
— Я работал при своем отце. Он портной в Лубнах, под Полтавой. Я ушел из дому в Красную армию.
Может быть ему сразу тогда стыдно было сказать, что он еврей.
А может быть он раньше хотел быть офицером. Он, отказываясь от прошлого, которого не существовало, утверждал его.
И вот он так, вероятно, шаг за шагом, строил свое прошлое. И строил сразу две жизни. Настоящую и прошлую.
‹…›
Я тороплюсь к рассказу о сердце.
В греческой трагедии актер, для того, чтобы изменить выражение лица, менял маску. Иногда же маска имела две стороны. Сторону радости и сторону печали.