Струна - Илья Крупник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, я сволочь, когда говорю я себе: «Для обмена опытом семенит агроном Семенюк», потому что никакой он не Семенюк, а Федосюк. Но я ведь тоже – не агроном, а гидролог я! А он приходит в конце рабочего дня… Вы только послушайте, что он мне говорит!
– В тысяча девятьсот тринадцатом году, – начинал, как обычно, Семенюк, – я пришел на службу в экспедицию по изучению лугов по поймам. То есть еще в тот год с Василием Робертовичем – академиком Вильямсом! – был нами поставлен такой вопрос: где причина ухудшения лугов по поймам?!
Я смотрел на Семенюка, сомкнув челюсти, и кивал. (Почему считается, что главное на лице глаза? Это неверно!.. Посмотрите на губы: человечьи губы – неприкрыты. Посмотрите, как они плоски, как они сжаты, когда молчат, как выпячиваются, как они двигаются в разговоре, как они откровенны…)
И снова я слышал, как сто пятьдесят два колхоза подчинялись ему и как он ездил, как мчался на мотоциклах, как единственный в области работал он по кок-сагызу – с тридцать шестого и по конец войны! А в Москве сказали: второй – или даже первой! – степени премию, Николай Илларионыч, вы должны получить! Но после войны все позабыли, отвернулись от кок-сагыза…
– А тогда вызывал меня Василенок, – прикрыв глаза, вспоминал Семенюк. – Вы, говорит, Николай Илларионыч, столько сделали!.. У самого Василенка вся грудь в орденах, левой руки нет, правой ноги нет, левого глаза нет, вся голова у него седая. А я могу еще, – помолчав, продолжал Семенюк, опираясь на палку маленькими, сложенными одна на другую ладонями. Он был в военном кителе старшего сына, капитана, и глаза у него вдруг сверкнули по-орлиному. (Но посмотрите, вы посмотрите на губы: они – навеки оскорблены… И хоть я не слушаю, но все равно понимаю, что он говорит.) – Я могу передать молодежи опыт: почему у них яблоня пропадает. У меня в саду тоже сыро, но я выкапываю ямку, во-первых, в сорок сантиметров, а во-вторых, в середину я вбиваю кол и из лучшей земли – бугорок к нему. Затем я, в-третьих, кладу битое стекло, обязательно кладу я битое стекло!..
Я поддакивал и кивал. Спасенья не было.
Но тут в комнату вошел Португалов Василий Павлович, огромный, сутулый, черноусый, в синей шляпе, в синем до пят плаще, ибо рабочий день уже кончился, и насупил на нас лохматые брови.
– Прошу прощенья, – сказал вдруг Василий Павлович басом Семенюку-Федосюку и посмотрел на меня исподлобья и, как всегда, загадочно. – К нашему молодому человеку у меня очень важное дело.
Вот так бескровно мы расстались наконец с Семенюком на ступеньках административного корпуса, и я, даже ни о чем не расспрашивая – все равно это сразу бесполезно с Василием Павловичем, – быстро пошел по дорожке вслед за Василием Павловичем мимо подстриженных кустов, мимо мохнатых туй к воротам, очень быстро, все еще чувствуя у себя за спиной Семенюка.
Конечно, с одной стороны, с Василием Павловичем, как известно, мы не были друзьями, мягко говоря. А с другой стороны – что я мог выбирать?… К тому же Василий Павлович был непреклонный и вообще был загадочный человек. С одной стороны, как известно, он осуждал начальство, которое не учитывало, которое настоящей жизни не понимало!.. (И в этом он был чертовски прав: начальство многого не понимало.) Но с другой стороны – он осуждал меня! Во-первых, за то, что неактивный, как он говорил. В-десятых, за то, что витаю не там, где надо, как он говорил. Василий Павлович был суровый человек.
В воротах Василий Павлович, сощурясь, посмотрел на солнце, день был ясный.
– Нам надо поспешить, – оборачиваясь, сказал он мне кратко. – Очень прошу вас ко мне домой!
И мы поспешили с ним по Окатовской – Василий Павлович шагал широко. На мостовой мальчишки крутили на проволоках деревянные самолетики – играли в воздушный бой, – лупили их с треском, стукали их друг о друга и почему-то орали: «Валера! Валера! Валера!..» Почему «Валера», я не разобрал и еще подумал, что и этих мальчишек через одного, как у нас в Завалье, зовут Валера.
Я опять деликатнейше посмотрел на Василия Павловича, но он шагал и молчал, углубленный, как всегда, в самого себя. Потом он, не замедляя ход, второй раз прищурился на солнце.
– Калмыки, – сказал мне Василий Павлович наконец, – лечили от сапа лошадей на солнце.
Распирали им палками пасти и выставляли их мордами к солнцу. Привязывали, конечно, предварительно, – пояснил Василий Павлович.
– Кто?… Кто?… – медленно поинтересовался я.
– Калмыки, – подтвердил, кивая, Василий Павлович. – Это известно. Так и Владимир Николаевич Бухман вылечился от сапа. Солнечным рефлектором. Это был его первый опыт. Вы понимаете?
– Я понимаю, – убедительно сказал я, ничего, конечно, не понимая, ни шиша. «Но у меня же нет сапа, – хотел уточнить я, – меня не нужно распирать на палках». – Я понимаю, – вдруг догадываясь кое о чем, согласился я. – Бухман был изобретатель и рационализатор?
– Вот именно! Слава богу, – сказал сердито Василий Павлович, – великий был изобретатель. Людей действительно надо лечить солнцем!
В этот момент мы уже пересекали улицу Бебеля, где был продовольственный магазин, и внезапно я увидел тут Семенюка. Он стоял в очереди на углу – явно за нюхательным табаком (даже не за газетами!..). Но этого конечно же быть не могло! Я ошибся – у него ведь не было птичьих крыльев.
Очередь стояла на углу – из одних Семенюков. Все они были в темных и синих картузах или шляпах, неодинакового роста, но все в длинных и темных плащах, просторных брюках, и желтые их полированные палки упирались в тротуар. Стояли обиженные старики.
Я повернулся к Василию Павловичу, но он вообще ничего не замечал.
– А-а, здрасте, здрасте! – заулыбался нам с другой стороны Окатовской очень приятный, самый всезнающий наш Крестовый Петр Филиппович – собственной персоной. (Как у нас говорили: когда-то Петр Филиппович был даже военкомом – в девятнадцатом году.)
Он только что вышел из подъезда коллегии адвокатов и, приветственно подняв – будто он принимал у нас парад – соломенную шляпу над лысиной, пошел мимо нас по той стороне Окатовской такой улыбчивый, широколицый, бодрый, с клубящимся рыжеватым пухом возле ушей, с большой бородавкой под глазом, с большим портфелем в правой руке, в развевающемся, расстегнутом светлом пыльнике.
Он шел к себе, как видно, на «Красное эхо» деловитой, добродушной своей походкой, широко выворачивая ступни наружу, но почему-то он снисходительно и хитро улыбался мне при этом! И даже, мне кажется, отечески подмигивал мне! И даже, мне кажется, сочувственно ободрял меня (мол, держись, молодое поколение, все для твоей же пользы!). Как будто это только мы втроем, что-то такое про меня – именно про меня, а не про них – особенное знали, чего никто не знал… Тогда как я вовсе ни черта не понимал – что это, наконец, такое все значит?
Но вот подошли мы к дому Василия Павловича, где никогда я не был, а все ж я знал, что домом ведала Мария Федосьевна, сестра покойной жены Василия Павловича, – Василий Павлович был вдовец.