Струна - Илья Крупник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хочешь видеть меня «Иванушкой»?… Пожалуйста: я – «Иванушка». Прошу вас. Но я ведь вижу тебя насквозь, «душевный парень» Михаил Иванович, «свой в доску» «Козьма Прутков»…
И сижу я теперь за три квартала от «Козьмы Пруткова» на скамеечке у забора, согнав с нее рыжих кур, отдыхаю. Под осенним солнцем у чужих ворот.
Мимо по пыли бабка ведет корову, а я слежу как посверкивает с губы коровы паутина слюны, и я слежу, ибо спешить мне некуда, меня никто не ждет – Полины нет.
Через дорогу, меня не замечая, переходит медленно художник Некляев, резчик по дереву: как всегда, внушительный и мрачный, с косыми седыми баками из-под темной шляпы, в запятнанном макинтоше серого цвета с широким поясом и какими-то накладными карманами на груди и на боках.
Таких макинтошей никто у нас не носит. Некляев вообще человек необычный, да и, как любой художник, «белая ворона» (так считают, конечно, обыватели, начиная с высокопоставленных, типа Михаила Ивановича).
И еще они считают: «Некляев конченый человек». Потому что последнее время для пропитания и пития занимается он ерундой: изготовляет подряд плакаты «Девушки! Овладевайте…», изготовляет призывы «Будьте культурны в работе!», наши таблички «Опасная зона!», «Смертельно!», «Берегите лабораторию от пожара!» (отсюда-то я и знаком с ним шапочно).
Но ведь даже пожарные таблички – Михаил Иванович! – у него художественные: огненный петух из красного, из желтого пламени стоит перед горящим окурком!..
И я гляжу Некляеву в спину, на обтрепанный его макинтош с широким поясом.
Я не знаю, конечно, сколько людей подчинялось ему, когда он был начальством, потому что тогда я работал не здесь, а в Якутии и не и. о. завотделом. Но я знаю, что, может быть, я единственный, кто завидует ему сейчас и понимает, потому что он художник, а не и. о. завотделом.
Я встаю со скамейки и быстро иду назад по Окатовской за Некляевым. Некляев ускоряет шаги, он не оборачивается. Я тоже ускоряю шаги, хотя мне неловко…
Но постойте!.. Я-то ведь чувствую, я знаю…
Некляеву так хотелось выпить, что, если б была чекушка, послал бы к матери все и зашел хоть куда-нибудь, хоть в подъезд мотошколы, и тут же опустошил бы бутылочку, тут же, под деревянной лестницей, где кошками пахнет, до чего прежде не допускал себя. Но ведь и выпить хотелось до дьявола, и даже представил на минуту Некляев, что вот стоит он уже в подъезде в темноте под лестницей пыльной и без опаски, благодушно дожевывает воблу, сунув в боковой карман макинтоша бутылочку пустую, благодушно, потому что теперь уж проще более-менее.
Но вобла-то была в кармане – под пиво, а чекушки не было. И сзади шел неотступно полноватый малознакомый человек среднего примерно роста (это шел я) с дурацкой улыбочкой в своих подслеповатых глазках (глаза ему не понравились…), и Некляев чертовски злился, ускорял шаги. Тогда я стал отставать понемногу, словно я просто гуляю, вот так гуляю, сам по себе.
Некляев шел сутулясь, засунув поглубже в карманы макинтоша стиснутые кулаки, а думал он в сто первый раз – заглянуть сегодня в интернат или нет?… Сегодня… или подождать для солидности еще немного, для солидности… Потому что неделя уже прошла, сегодня было семь дней ровно, как условились – «заглянуть как-нибудь на недельке», чтоб уж конкретно обговорить насчет этих, так сказать, панно в интерьерах…
Сам интернат был для умственно отсталых детей, поэтому фонды кое-какие у директора действительно имелись. Но, во-первых, важен объем работы – только ли в зале делать?… Или пустить в коридорах повсюду по стенам резьбу тематическую: русские народные сказки? Во-вторых, важны сроки заказа, стоимость, понятно, договор нужно заключать, ну, то есть делать все как полагается!..
Некляев скрипнул зубами. Главное – первое! – зайти независимо, чтобы сразу дать понять, что зашел на минутку, мимоходом, чтобы только слово сдержать. Или даже – совсем забыл про заказ, ведь художник же, не бухгалтер, память плохая, своей работы много, зашел просто так, на минутку, проведать, в гости, вашу мать.
Уже пятьдесят пять лет… А ходит вот так. Как нищий с протянутой рукой, за заказом, унижаясь! Делая вид, что все это очень просто, что все это «просто так», что, как всегда, независим, что вот аж до горла занят, что все идет и шло, и будет идти отлично! И если б была чекушка, зашел бы вот сразу, тут же, и опрокинул бы просто так…
Толстой Алексей Николаевич присылал письмо! «Я давний поклонник Вашего таланта…» Когда еще – перед войной, молодому! «Хочется шкатулку для трубок – Вашей работы»… Хочется. Работы. Всем уже перестало хотеться…
Некляев резко завернул за угол и покосился на окна, натянул шляпу пониже на лоб. Окна, те же окна мелькали мимо, вашу мать, все в резных наличниках, словно это не окна, а рамочки застекленные для портретов… (Я шел за ним неотступно в двадцати шагах и тоже смотрел на окна. Там лежали зеленые помидоры между рамами или на подоконниках. На всех окнах – без исключения! – лежали грудой зеленые сентябрьские помидоры и дозревали. Надо ж такое.)
– Девочка, – сказал Некляев и нагнулся, – мама твоя что, тут работает?… – Он стоял наконец перед дверью летнего, обтянутого, как положено, сеточкой павильона «Соки – воды» (если по-простому – «зверинец»), а его не пускала, разведя руки, девчонка – лет примерно семи, – как мама насупленная да еще увязанная, словно матрешка, в деревенский платок:
– Закрыто! Кому сказано!.. Водки нету! Кому сказано!
– Тьфу ты, дьявол, – сказал Некляев и выпрямился, поднял на макинтоше воротник: ко всему начал накрапывать дождь.
А все стулья в павильоне, за сеточкой, действительно покоились на столах ножками кверху, и никакая буфетчица на шум не откликалась…
Тут и я подошел к павильону, но сразу хлынул настоящий дождь, и вместе с Некляевым шарахнулся я от дождя под громадный клен, что растет перед павильоном.
Теперь нас с Некляевым разделял только ствол. Я спиной прислонялся к коре, а где-то слева я чувствовал помимо шума дождя и сырости яростное сопение Некляева и ощущал даже старый запах перегара – ведь это от дождя все запахи резче. Но Некляев, конечно, глядел не в мою сторону, и я, понятно, тоже глядел в другую сторону. Так вот мы и стояли под деревом.
Я смотрел бесконечно, как хлещет дождь и как дома намокают через дорогу, как льется громко с крыши струя прямо в облупленную кадушку посреди тротуара, а у кадушкиных соседей даже к водосточной трубе приспособили доску, и она упиралась не в тротуар, а в камень, чтобы в асфальте не проточило дырку.
– Вы кто? – не выдерживая в конце концов, резко спросил Некляев, выдвигаясь из-за ствола. Лицо у него было крупное, как у актера в кино, с мрачными вырубленными морщинами, и серебрились виски из-под влажной обвисшей шляпы, и воротник макинтоша у него был поднят. Ну, в общем, как в кино. Некляев всегда был фотогеничен.
– Я?… Знаете ли, – начал я, стараясь поприветливее, – я местный житель. Да мы встречались с вами, Дормедонт Петрович. – И пояснил где.