Сорочья усадьба - Рейчел Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда каникулы кончились, я взяла эту сороку с собой домой. Мать пыталась уговорить меня поставить ее где-нибудь в сарае, но я отказалась наотрез. Птица осталась в моей комнате, она охраняла мои сны. Однажды я отнесла ее в школу, показала всем и рассказала про нее, и во время большой перемены все подходили и трогали ее. Подходили робко, с опаской поглядывая на меня: никто не знал, как к этому относиться, осуждать меня или уважать. Впрочем, за время учебы такая проблема возникала постоянно.
«Зверинец» выглядел так, словно дедушка вышел на минутку на кухню выпить чаю. Большой рабочий стол высотой чуть ниже пояса занимал почти всю середину комнаты, и вокруг него стояли высокие табуретки, на которых я когда-то любила раскачиваться. Инструменты лежали в идеальном порядке, хоть сейчас бери и работай: скальпели, щеточки, ложечки. Тут же были и коробочки с искусственными глазами самых разных размеров: от больших, как шарики из детской игры, до совсем крошечных, как глазки мышонка. У стен стояли стеклянные витрины с какими-то склянками и мелкими животными.
До меня вдруг дошло, что все это добро теперь принадлежит мне. Это моя собственность. Все эти попугайчики и колибри, каждый горностайчик с оскаленной пастью — это теперь мое.
За окнами смеркалось. Порыв ветра закрутил и поднял в воздух кучу опавших листьев и разбросал их по широкой лужайке.
Не знаю, как долго дедушка хорошо себя чувствовал и мог работать в этой комнате. Мои родители пытались уговорить его переехать к нам, особенно в те последние несколько месяцев, когда он серьезно заболел, но дедушка наотрез отказался. Он сказал, что будет дураком, если последние несколько месяцев жизни будет жить в городском доме и не сможет по ночам любоваться звездами. А у нас у всех были дела, ведь неизвестно, как долго пришлось бы ухаживать за ним в Сорочьей усадьбе.
В этом доме он вырос, как и его отец; здесь умерла его жена. Здесь он растил детей, сюда к нему каждый год приезжали внуки. Дом был слишком большим для одинокого старика и его экономки, тем более что в окружности полумили не было ни единого жилища, кроме коттеджей для рабочих, где с женой и маленькими детьми жил Джошуа, управляющий фермой. Дом строился не для такой одинокой жизни. В его пустых комнатах теперь постоянно звучало эхо, и я сознавала, что впервые в жизни нахожусь здесь одна. Понятно, почему дедушка оставил дом Чарли; он лелеял надежду, что дом будет восстановлен для жизни нового поколения, что Чарли, дай бог, заведет здесь семью и жизненный цикл продолжится снова. И хотя дедушка собрался прожить здесь до самой смерти, с тех самых пор, как я подросла и перестала ездить сюда, а это было уже много лет назад, в доме воцарилось молчание, дом как-то притих, словно утратил жизненные силы. Бродя по его огромным помещениям, нельзя было не чувствовать некоей жалости. Прежде такой импозантный, дом теперь потускнел, и красота его поистрепалась.
Но мы все же довольно часто навещали дедушку, пока он не заявил, что предпочитает, чтобы за ним присматривал кто-нибудь чужой, и родственники, в конце концов, решили нанять сиделку. Дедушка не хотел, чтобы домашние видели, что он не может самостоятельно помыться или дойти до туалета. Сказал, что это унижает его достоинство.
После смерти бабушки я вернулась в родной город, чтобы продолжать занятия в университете и быть поближе к дедушке. Я выросла в лучшей части города и училась в хороших школах. Днем это было красивое и вполне безопасное место, где летом на клумбах росли цветы, а зимой все было покрыто инеем. Здесь в огромных колониальных домах жила старая финансовая аристократия, за живыми изгородями и кирпичными стенами укрываясь от всего мира. Но по ночам город преображался: в реке вылавливали трупы проституток, на улицах насиловали и убивали девочек-подростков, юношу могли избить до полусмерти только за то, что на нем розовые туфли, прямо на городской площади резали туристов (говорят, видите ли, не по-нашему), а любители быстрой езды, как хищные акулы, гоняли на автомобилях по периметру, визжа на поворотах так, что шины дымились, и могли схватить и увезти в неизвестном направлении любого, кто попадется на пути. Добропорядочные граждане носу не высовывали из домов и с нетерпением ждали, когда встанет солнце. Повзрослев, я сразу уехала отсюда, поклявшись никогда не возвращаться, а когда все-таки вернулась, решила поселиться как можно дальше от центра, за холмами, в районе порта.
Теперь освещенные одинокой лампочкой чучела животных отбрасывали на стены резкие тени. Под стеклом, тускло отсвечивая крылышками, сидели экзотические бабочки и жуки. Дедушка рассказывал, что они из громадной коллекции Генри, он охотился на них в Африке, в Австралии и в Бразилии. И это было самое удивительное: Генри не приобрел их, а поймал собственными руками. Кто знает, сколько потребовалось усилий, чтобы изловить каждый экземпляр, сколько денег и пота, сколько риска? И вот теперь они здесь, совсем как живые.
Я перевела взгляд на стеклянные шкафы. В детстве у меня было с ними связано ощущение преступного удовольствия. В школе мне никто не верил, когда я рассказывала про их содержимое: тут были не только чучела животных, но и банки с какой-то жидкостью, как я полагаю, формальдегидом или спиртом, и с побледневшими от времени этикетками, подписанными старинными чернилами; в одной, например, была свернувшаяся спиралью тонкая белая змея, и на этикетке написано: Zamenis hippocrepis[5]; Egypt, 1882; в другой сидел кальмар, завитые щупальца которого присосались к стеклу: Squid, Aegean[6], 1875. За ними стояло еще несколько банок, три довольно большого размера. На черно-белой коже одной змеи, Dipsas dendrophila[7]из Суматры, были крупные чешуйки, что придавало ей сходство с плывущей в воде рыбой. Думаю, дедушка понятия не имел, сколько времени я провела в этой комнате, когда он уходил из дома по делам фермы. Я знала, где у него лежат ключи от шкафов с коллекцией Генри, и пряталась в его «зверинце», в то время как остальные забывали о моем существовании. Я открывала дверцы, переходила от банки к банке, доставала одну из стоящих позади: ничего интересней я в жизни не видела. И ни за что не показала бы своему младшему братишке то, что держала в руках: в тяжелой жидкости плавал утробный плод человека. А рядом с ним на полке стояла банка с крохотными ножками. Ножками ребенка, подошвы их были прижаты к стеклу, вокруг пальчиков — розовая кайма. Надпись на этикетке гласила: Smallpox[8], 1885.
Я старалась не думать о том, что случилось с бедняжками, не думать о горе родителей, о том, сознательно ли они пожертвовали конечностями своего ребенка на благо науки. Оставили ли они и себе что-нибудь на память, чтобы не забывать о смерти: memento mori. Наверное, это ужасно — потерять ребенка и не оставить у себя ничего, что бы о нем напоминало.