Пляска Чингиз-Хаима - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тут мне… немножко нехорошо стало, — объяснил он.
Он опять схватился за бутылку. Мне это совсем не нравится. Этот подлец пытается меня утопить.
— Это обычная история, когда я переутомлюсь, — объяснил Шатц. — Но днем такое случается редко… Ну, хорошо. Вы тут говорили про двух «влиятельных» господ, желающих повидать меня, в то время как я завален… занят кучей трупов…
Я как ни в чем не бывало быстренько прошелся перед ним. Вид у меня был, будто я целиком занят собственными заботами. Шатцхен проследовал за мной взглядом, вскочил и грохнул кулаком по столу.
— Черт возьми! Хватит меня преследовать!
— Хорошо, хорошо, — забормотал Гут, решивший, что шеф имеет в виду тех двух господ, настаивающих на приеме. — Я сейчас им передам… — Он покачал головой: — А вам, патрон, надо бы немножко отдохнуть.
— Я всегда исполнял свой долг до конца, — отрезал комиссар.
Это чистая правда, и я решил, что надо его с этим поздравить. В руке у меня букетик цветов. Я поставил его в стакан на письменном столе моего друга. Я страшно люблю проявлять такие маленькие знаки внимания. Но комиссар выглядел как бык, которому нанесли незаслуженное оскорбление. С секунду он пялился на букетик, а потом забарабанил кулаками по столу.
— Немедленно убрать эти цветы! — заорал он. Инспектор Гут и Хюбш переглянулись.
— Какие цветы, шеф? — удивленно спросил Гут. — Нет тут никаких цветов.
Шатцхен сделал глубокий вздох. Но я не уверен, что от этого ему стало легче. Понимаете, дело в том, что я — часть этого воздуха. Как бы это объяснить?… Чистая химия. Ничего сверхъестественного. Атомы там всякие. Молекулы. Я знаю, что еще? Короче, никуда я не делся, как был, так и остался.
— Не хотите на минутку прилечь? — заботливо осведомился Гут.
Гут совсем еще молодой человек. Двадцать восемь лет. Высокий, белокурый, крепкий, того физического типа, который отлично смотрится на Олимпийских играх. Конечно, он слышал, как и остальные, обо всей этой истории, но по сравнению с добрыми личными воспоминаниями это ничто. Он — немец нового поколения. Я для него пустое место. Вообще для них я не существую. Они вам даже скажут, что в Германии больше нет евреев. И они совершенно серьезно так думают. И навряд ли даже из антисемитизма, скорей уж из сыновнего почтения.
— Да не хочу я ложиться, — сдавленным голосом отвечает Шатц. — Что угодно, только не ложиться. Если я лягу, будет еще хуже. Эта сволочь садится мне на грудь…
И тут Шатц спохватывается:
— Я хотел сказать… у меня тяжесть… вот здесь, в груди…
— Это желудок, — объявляет Гут. — Съели что-нибудь тяжелое и никак не можете переварить.
Я не удержался и фыркнул. Лучше не скажешь. Сейчас я скромненько держусь в тени, стараюсь не мозолить глаза моему другу, — в гестапо это называлось «психологическая передышка», и нам иногда даже давали стакан воды и ломтик хлеба с повидлом, — стою и слушаю, руки за спиной. В определенном смысле, я берегу свою публику. Шатц — теперь мой единственный, мой последний зритель, а для такого, как я, с призванием комика, публика — это святое. Так что я очень стараюсь не утомлять его. Любой профессиональный хохмач скажет вам вот что: совершенно необходимо дать секунду передышки. Когда шутки, или вицы, идут беспрерывно одна за другой, они перестают действовать. Происходит насыщение. Чтобы раздался новый взрыв смеха, надо сделать паузу.
Так что я стушевался и молча наблюдаю со стороны. И вижу, что правильно делаю. Шатца потянуло на откровенность.
— Гут, у меня большие цорес, — объявляет он.
Даже не сказать, как я доволен. Я страшно люблю слушать, как мой друг Шатц говорит на идише. Я очень чувствителен к подобным свидетельствам дружбы.
— Простите? — недоуменно спрашивает Гут.
Шатц заливается пунцовой краской. Не понимаю, чего тут стыдиться. Нет ничего плохого в изучении иностранных языков, даже если это происходит среди ночи.
— У меня сложности, неприятности. Слушайте, Гут, вы ведь мой друг. Поэтому я вам сейчас расскажу. Вы молоды, вашего поколения это не коснулось. Это еврей.
— Еврей?
— Да. Ужасно вредный еврей, из тех, что ничего не прощают… из тех… из… ликвидированных. Эти самые упорные. Совершенно бессердечные.
Я пожал плечами. Тут я ничего не могу поделать. Я ведь не нарочно, не просил же я их. И потом, «ликвидированные» — это сказано несколько поспешно. Есть мертвые, которые никогда не умирают. Чем больше их убиваешь, тем больше их воскресает. Возьмем, например, Германию. Сейчас эта страна полностью населена евреями. Разумеется, их не видно, физически они не присутствуют, но… как бы это сказать? Их нельзя не чувствовать. Вы будете смеяться, но пройдите по любому немецкому городу — а также по Варшаве, по Лодзи, да где угодно, — всюду пахнет евреем. Да, да, улицы забиты евреями, которых там нет. Потрясающее впечатление. Кстати, на идише есть одно выражение, пришедшее из римского права: «Мертвый хватает живого». Вот это то самое. Я не хочу огорчать целый народ, но Германия полностью оевреившаяся страна.
Разумеется, для Гута все это пустой звук. Это ариец из поколения, в жилах которого нет ни капли еврейской крови. Он мне напоминает израильских сабра. Они такие же высокие, белокурые, крепкие, олимпийские. Они не знали гетто. Слегка обезоруженный молодыми немцами, я чувствую и признаюсь: нет у меня к ним никакой враждебности. Это ужасно.
— Шеф, я ничего не понимаю. Какой еврей?
— Да вы и не можете понять, — с безнадежностью произносит Шатц. — Просто я тащу на себе еврея. Понятное дело, это всего лишь галлюцинация, и я это прекрасно понимаю, но крайне неприятная, особенно в минуты переутомления, как сейчас.
— Вы обращались к врачам?
— Да представьте вы себе, это тянется уже двадцать два года. Я их толпы, толпы…
И тут он замолкает. Он увидел меня, я ему сделал знак.
— Я хочу сказать, толпы врачей. Ничего они не смогли. Они и пальцем не хотят пошевелить. Когда я говорю им, что во мне паразитирует еврей, который не оставляет меня, можно сказать, ни на минуту, особенно по ночам, они сразу же начинают бекать и мекать. Я думаю, они просто боятся за него взяться. Сами понимаете, они же немецкие врачи и боятся, что, если им удастся избавить меня от него, их могут обвинить в антисемитизме, а то и в геноциде. Я даже собирался поехать лечиться в Израиль — как-никак между нами подписан договор о культурном сотрудничестве, — но у меня есть чувство такта: нельзя просить израильских психоаналитиков уничтожить еврея, чтобы вылечить немца. В итоге одни мучения.
Гут, похоже, заинтересовался:
— И так все время?
— Все время.
— А вы… Вы его… Я хочу сказать… вы его знали?
— Нет… То есть да… Ладно, между нами. Лично я его не знал, но заметил… то есть когда я скомандовал «Feuer!»… Поймите, у меня был приказ, понимаете, приказ, ну и, само собой, честь мундира не следует забивать… то есть, я хотел сказать, забывать… Короче, когда я дал команду открыть огонь, он повел себя не как остальные. Там их было человек сорок — мужчины, женщины, дети — на дне ямы, которую мы приказали им выкопать. Они стояли и ждали. Им и в голову не пришло защищаться. Женщины, конечно, кричали, пытались прикрыть детей своими телами, но никто даже не пытался что-нибудь выкинуть. В таком положении даже их изворотливость пасует. Но вот один из них… Он повел себя не так, как все. Он защищался.