Жертва - Сол Беллоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осенью они обручились, и собственный успех ошеломил Левенталя. Он сам сознавал, что житейские передряги его испортили, эта порча не могла же укрыться от такой девушки, как Мэри, должна бы ее оттолкнуть. Его точили сомнения, и действительно — через месяц после помолвки случилось ужасное. Мэри призналась, что не может побороть свое старое чувство к другому. У Левенталя на минуту язык отнялся от этой пытки. Он смотрел на нее — они были в ресторане. Потом спросил, встречалась ли она с тем человеком после помолвки. Она призналась, что да, и тут только поняла, кажется, что натворила. Он стал уходить, она удерживала, он ее оттолкнул, она покачнулась, упала. Он ей помог подняться; она, с совершенно белыми губами, прятала от него взгляд. Из ресторана ушли вместе — она даже подождала, пока он заплатит по счету, — но на улице сразу разошлись без единого слова.
Года через два она ему прислала дружеское письмо. Он не знал, как на него отвечать. Больше месяца оно простояло у него на столике возле кровати, еженощно мозоля ему глаза и вытесняя все другие заботы. Он все еще ломал голову, когда пришло от нее второе письмо. Тут уж она прямо просила его понять, каково ей пришлось; призналась, что хотела поставить крест на своем увлечении, когда с ним обручилась, но не в этом же только дело; он же не первый встречный. На это письмо Левенталю было легче ответить. Затеялась переписка. На Рождество он поехал ее повидать, и мировой судья в Вилмингтоне их обженил.
А он же тем временем вернулся в Нью-Йорк: удрал из Балтимора через пару недель после разрыва. Дэниел Гаркави каким-то образом внедрился в одной деловой газете. Левенталь, издававший свои сводки и списки, решил, что с такой работой он тоже управится. Написал Гаркави, Гаркави ответил, что да, в чем дело, конечно, подыщет ему место в газете, раз он хочет вернуться в Нью-Йорк. У него везде блат. И вот как-то под выходной Левенталь сложил вещички, да и послал в меблирашку к Гаркави. Оставаться в Балтиморе было ему невмоготу; слишком душа болела. От этого непереносимого воспоминания он всегда потом морщился и краснел. Пройдя суровую школу жизни, можно бы, кажется, и поумнеть, не действовать с кондачка. Он и тогда ведь соображал, что только отпетый идиот может взять и бросить работу, главное, понадеявшись на Гаркави, потому и сказал шефу, что просто переходит на новую должность. Постеснялся сказать правду.
Гаркави в общем-то изменился. Пооблысел, запустил рыжие усики. Стал пижонить; крупная бабочка в качестве галстука, замшевые черные туфли. Но по сути был тот же. Плел про немыслимые связи, могучий блат, а на поверку сумел связаться с одним-единственным человеком. Это был немолодой господин из Кентукки по фамилии Уиллистон — низенький, румяный, скромные пряди зачесаны поперек широкого темени с чрезмерной тщательностью, как у припарадившегося мужлана. Такой, хоть двадцать лет проживи в Нью-Йорке, останется провинциалом. Был холодный осенний день, возле стола стоял электрический обогреватель. Уиллистон откинулся на вертящемся стуле, по одной задирая над спиралями ноги.
Нет, сказал он, вакансий у них никаких. Человек с опытом еще может что-то себе подыскать и сейчас, в наше трудное время. А без опыта никуда ты не ткнешься. Разве что у вас есть рука — ботинок сиял над раскаленной спиралью, — знакомство, шишка какая-нибудь.
— Этого у нас нет, — сказал Гаркави, — блата нет. Но как же ему тогда приобрести опыт?
Он не может рекомендовать Левенталю, сказал Уиллистон, чтоб он устроился наперегонки с мальчишками выкликать газеты. Сейчас и на это не так-то легко устроиться. Он рекомендовал бы держаться своего дела. У Левенталя потемнело лицо, не так он обиделся, как на самого себя разозлился. Конечно, надо было просить перевода, не бросать с бухты-барахты гражданскую службу, подождать, уж сколько бы там пришлось. Уиллистон, кажется, кое-что понял. Это ужасно, ужасно, что он натворил. Однако же, не унимался Гаркави, лично он нашел работу случайно, без всякого опыта. Ну уж нет, отвечал Уиллистон, имя его отца кое-что весит в антикварном мире — Гаркави работал в газете для аукционщиков и продавцов антиквариата. «Но Левенталь был долгое время со мной и с моим отцом», — вставил Гаркави. Уиллистон задрал плечи и уставился на обогреватель с видом: «Ну, что тут скажешь». И сам об этом, кажется, пожалел, когда перехватил несчастный, затравленный взгляд Левенталя. Конечно, он сделает все от него зависящее, он сказал, но он тоже не Бог. Ясно, он кой-кому звякнет, а уж Левенталь пусть сам поспрошает, попытка не пытка.
Сначала казалось, что безнадега полная. Мелкие отраслевые газетки его отвергали с порога. Которые покрупней, совали анкету; иногда удавалось несколько минут побеседовать с консультантом; потрясти чью-то руку. Постепенно он стал жутко напористым, обходя секретарей, врывался в кабинеты, прижимал в углу кого-то, кто показался влиятельным, сам лез представляться. Он вызывал удивление, его отшивали, злились. Он сам часто злился. Они тебя боятся, он объяснял Гаркави, если ты выбиваешься из рамок, сворачиваешь с проторенной дорожки. А дорожка-то эта — за дверь. И с чего они взяли, что ты по ней затрусишь? Он вполне логично все обсуждал с Гаркави, но эти стычки, эти недоразумения продолжались, и в пылу этих стычек он упускал из виду конечную цель. Его вдруг осеняло, когда он, скажем, брился, когда входил в банк добирать свои сбережения, что он сам же себе ставит подножку, и кто-то, положим, даже бы мог предложить работу, а ему не станет ничего предлагать. Но себя разве переделаешь.
Такая тягомотина продолжалась месяца два. Потом, поскольку с Гаркави все трудней становилось жить (несколько раз в неделю он приводил любовницу, и выпертому из комнаты Левенталю приходилось торчать то в кино, то в кафе), а деньги кончались, Левенталь решил соглашаться на все, хвататься за первое попавшееся — подумывал даже, не попытать ли ту гостиницу на Нижнем Бродвее — как вдруг получил от Уиллистона записку с просьбой зайти. Кто-то там у него заболел, вынужден ехать на зиму в Аризону, и Левенталь пока что может его замещать.
Так что это благодаря Уллистону Левенталь сделал первые шаги по своей стезе. Он был благодарен, работал не за страх, а за совесть и скоро заметил, что приобрел кой-какую хватку. С июня и до конца лета опять он болтался без дела — тоже трудный период. Но теперь у него был уже опыт, и он наконец устроился в «Берк — Бирд и компанию». И был доволен, только Бирд иногда портил кровь. А денег стало существенно больше, чем на гражданской службе.
Как-то, выворачивая душу наизнанку, он признался Мэри: «Мне повезло. Я продрался». Он имел в виду, что невыигрышное начало, собственные ошибки, все, что могло его угробить, как-то так сложилось, что он, наоборот, закалился. Он же чуть не смешался с той частью человечества, о которой часто раздумывал (так и не забыл свою гостиницу на Нижнем Бродвее), с теми, кто не продрался, — с потерянными, отверженными, униженными, перечеркнутыми, гиблыми.
У Левенталя недавно умер тесть, и близкие уговорили тещу продать дом в Балтиморе и переехать в Чарлстон, к сыну. Мэри поехала ей помогать со сборами.
Без нее Левенталь ел в таком ресторанчике по соседству. В нижнем этаже большого старого дома. На стенах почти дочерна потемневшая штукатурка. Древесно, влажно пахнет от рассыпанных по дощатому полу опилок. Но Левенталю ресторан подошел; дешево, да и не надо, как правило, дожидаться столика. Сегодня, правда, оказался только один свободный. Официант провел к нему Левенталя. В самом углу, за стенным выступом, и не доходит холодок вентилятора. Левенталь уперся было, уже раздраженно открыл рот, но смуглый официант со вспененным над потным лбом жидким зачесом его упредил, устало, довольно неискренне пожав плечами и круговым движением руки с полотенцем показав, что сегодня у них все забито. Левенталь смахнул шляпу, сдвинул тарелки и сел, далеко выдвинув локти. У кухонной приступки доедали свой ужин хозяин с женой. Она кинула узнающий взгляд Левенталю, он в ответ поерзал на стуле. Официант принес еду, омлет на щербатой и почернелой эмалированной тарелке с томатным, по краю застывшим соусом, салат, несколько баночных абрикосов. Он ел, и понемногу его отпустило. Кофе был сладкий, крепкий; он сглотнул даже гущу и, ставя чашку, вздохнул. Зажег сигару. Никто не дожидался этого столика, и Левенталь еще посидел немного, откинувшись, попыхивая, сомкнув пальцы на буйно заросшем затылке. Из кабака через дорогу летели гитарные стоны, высокие относило, басистые повторялись лениво.