Страх. Как бросить вызов своим фобиям и победить - Ева Холланд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре мы обогнали их на заводском катере и снова помахали друг другу на прощание. И вот тогда я действительно осталась одна. Я ехала к побережью, сидя по-турецки на составленных рядами бочках, в которых перевозили тонны три чавычи.
На пристани во Врангеле я сидела на солнце и звонила папе по мобильному телефону, пока рабочие рыбозавода занимались своими делами. Сначала остальные члены семьи не могли связаться с папой, но теперь он был в курсе дела, и я испытала облегчение, услышав его голос. Не помню, о чем мы говорили те пятнадцать-двадцать минут, кроме того, что в какой-то момент (возможно, пораженная надвигающейся пустотой, которая вот-вот должна была образоваться в моей жизни) я сказала, что мы с мамой обычно разговаривали по телефону четыре или пять раз в неделю. В трубке возникла пауза, и в момент внезапного, четкого озарения я почти услышала, как он пытается не показать, насколько потрясен, и скрыть какое бы то ни было чувство обиды, чтобы справиться с более серьезным ударом. С ним я разговаривала раз в месяц или около того, может быть, немного чаще, и, хотя он знал, что мы с мамой очень близки, думаю, что ему еще никогда не приходилось так остро ощущать эту разницу.
В конце концов он сказал: «Ну, ты всегда можешь позвонить мне». Я согласилась.
Мы уже планировали будущее без нее. Не помню, чтобы за те тридцать шесть часов, начиная со звонка по спутниковому телефону и заканчивая путешествием на другой конец страны, кто-нибудь говорил мне, что маме может стать лучше.
В аэропорт я приехала поздно и не успевала сдать в багаж непромокаемую сумку с вещами, которые забрала с собой с реки. И она была слишком велика, чтобы взять ее в ручную кладь. Даже эта небольшая проблема оказалась для меня чересчур: я разрыдалась прямо в очереди на регистрацию, выдавив между всхлипами: «У меня мама умирает!» Сотрудники аэропорта конфисковали мою зубную пасту, солнцезащитный крем и все жидкости и разрешили мне сесть в самолет с этой громоздкой сумкой. Позднее я спрашивала себя, не подумали ли они, что я вру, что я просто чокнутая со склонностью к драматизму. Тот первый перелет в Сиэтл я провела уставившись в иллюминатор, чтобы мой сосед не видел, что я плачу. Снова и снова я думала: «Мама умирает. Я никогда больше с ней не поговорю». Я пыталась сделать этот момент, которого я больше всего боялась, ощутимым, пыталась подготовить себя к той реальности, к которой летела со скоростью восемьсот километров в час.
Я бегом пронеслась через аэропорт в Сиэтле, чтобы успеть на рейс до Торонто, где прошла таможню и села на короткий рейс, последнюю часть пути. Папа встретил меня в аэропорту Оттавы, ждал, как всегда, у подножия эскалатора. К нему мы заехали, только чтобы я приняла душ, а потом отправились в больницу. На мне были непромокаемые штаны и резиновые тапочки, единственные чистые вещи, которые оказались у меня с собой на реке. Мамины сестры, тети Шила и Розмари, были уже там. Мой отчим, Том, с пятницы ночевал на кушетке в одной из комнат для семейных консультаций в отделении реанимации. Было уже утро среды, и конца этому не предвиделось. Все сновали между приемной реанимации, кофейней внизу и отдельной палатой, где лежала мама, опутанная трубками и проводами. Ее грудь вздымалась и опускалась в ритме жужжания аппарата искусственного дыхания.
Стало понятно, что я какое-то время буду с ней сидеть. По-видимому, предполагалось, что это даже в какой-то степени меня обрадует. Но, увидев ее там, я пришла в ужас. Я подумала, ей бы это совершенно не понравилось – не понравилось, что мы видим ее в таком состоянии. Лицо у нее было отекшее и бледное, волосы грязные, да к тому же еще и заляпаны рыжевато-красным антисептиком, который, по-видимому, расплескали медики, когда закрепляли все эти трубки и провода. Мама всегда очень внимательно относилась к своей внешности; за все эти годы я несколько раз пыталась вытащить ее с собой в Нью-Йорк, который очень любила и регулярно посещала, но она всегда отказывалась, говоря, что у нее нет для этого подходящей одежды.
Добрая медсестра устроила меня на стуле рядом с кроватью, нашла под одеялом мамину руку, чтобы я ее подержала. Мешали провода и трубки, но я нерешительно коснулась мягкой кожи на тыльной стороне ее ладони. По крайней мере, это было знакомо. Это я узнавала.
Мамин лечащий врач был высоким и широкоплечим, темноволосым и темноглазым. Мы с тетями прозвали его «доктор Красавчик». В тот и последующие дни именно он собирал нас в маленькой приемной и сообщал новости, говоря медленно и торжественно. Добираясь через всю страну, я думала, что решение уже принято, что семья просто ждет, чтобы я приехала, чтобы отключить аппараты. Но, как оказалось, все было еще не настолько определенно.
В тот день получили результаты исследований, и доктор Красавчик сообщил нам, что они неутешительны. Инсульт произошел в стволе головного мозга, отвечающем за множество жизненно важных функций, поэтому возможности восстановления и выздоровления не было. Она никогда не придет в себя, теперь это было физически невозможно. Она никогда не сможет самостоятельно дышать. Она больше не осознает собственное существование.
Можно было подождать, оставить ее подключенной к аппаратам и посмотреть, вдруг каким-то образом ей станет лучше. Она не дала нам никаких указаний на случай неизлечимой болезни. Ей было всего шестьдесят, и до недавнего времени она не жаловалась на здоровье. Доктор Красавчик и его команда на нас не давили, хотя дали знать, что, скорее всего, результатом ожидания станет инфекция. Но тем не менее решение принимали мы.
Большую часть следующих сорока восьми часов я провела в больнице – в комнате ожидания реанимации, вместе с тетями и школьными друзьями, которые, сменяя друг друга, приходили, когда могли оторваться от работы и детей, или в одиночестве, в маминой палате, держа ее за руку, которую медсестра выуживала из-под одеяла. «Если хотите, можете с ней разговаривать», – предложила она. Я попыталась, но ощущение было странным. Ее здесь больше не было – так сказал нам доктор Красавчик. Поэтому я думала, что, что бы я ни говорила, это будет для меня, а не для нее.
В пятницу после обеда мы приняли решение. Мы отключим аппараты – после чего тело, вероятнее всего, умрет через несколько минут, может быть, в течение часа.
Я попросила папу остаться со мной в этот момент. Все собрались в небольшой больничной палате: мой отчим Том, Шила и дядя Питер, Розмари, папа, двое близких друзей Тома, доктор Красавчик и персонал реанимации. Процедура уже начиналась, и тут пришел мой двоюродный брат Бобби, который, когда ехал в больницу, еще не понимал, что обычные посещения закончились. Он притормозил в дверях, неожиданно став участником «вахты смерти», не уверенный, что ему стоит войти, но и не желая развернуться и уйти.
Я сидела справа от мамы, Том – слева, мы держали ее за руки. Папа стоял у меня за спиной, положив руку мне на плечо. Я сжала его руку. За несколько мгновений до этого медсестры попросили нас выйти из палаты, пока они убирали трубки и провода, – думаю, чтобы в последние минуты мама стала больше похожа на себя. Все аппараты замолкли.
Доктор Красавчик уже объяснил нам, что у мамы значительно ослаблена, но не совсем утрачена способность самостоятельно дышать. Как оказалось, это означало, что нам придется быть свидетелями не спокойного ухода, а отчаянной последней битвы за кислород. Шли минуты, и она хватала ртом воздух, как рыба на дне лодки; она издавала ужасные тонкие звуки. Меня убедили, что мое присутствие важно, что я буду когда-нибудь радоваться, что видела ее конец, и буду за это благодарна. Но никакой благодарности я не чувствовала.