Бог, страх и свобода - Денис Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
НО ПОЧЕМУ У НАС ТАК?
Миссия исчерпана. Было — Великий Полигон мировой цивилизации, испытательный стенд, на котором пробовались модели жизнеустройства, философские концепции и художественные стили, реализовались большие и малые утопии, испытывалась на крепость человеческая мораль.
Стало — нормальная страна. Большая, но небогатая. С более или менее образованным населением. С трезвым руководством. В общем, со скромной, но твердой перспективой. Но кому-то стало скучно.
Ах, не отказаться бы с разгону и по привычке…
Дай Бог, скоро вся эта самобытническая истерика закончится. На уникальную глобальную авангардно-путеуказующую миссию сейчас активно претендуют американцы. Пусть их. Мы уже платили по этим счетам.
А нам в спокойной обстановке надо будет продумать и понять соотношение индивидуального и национального русского «я». Ответить, например, на такой вопрос — почему новая внешнеполитическая реальность воспринимается нами так болезненно? В современных обстоятельствах патриотизм — это озабоченность по поводу интимных связей с родной страной, которая тебя отвергает в пользу мирового сообщества.
У ВСЕХ ТАК.
Написано в сентябре 2001 года («Искусство кино», 2001, № 10)
В иных местностях народ не понимает решительно ничего, ни в словах службы церковной, ни даже в «Отче наш». И, однако, во всех этих невоспитанных умах воздвигнут алтарь Неведомому Богу.
К. П. Победоносцев
Власть коммунистической идеи заканчивает свое существование и как фактор мировой политики, и как индивидуальный духовный опыт сотен миллионов людей. Страх отступает. Наступает свобода. Возвращаемся к Богу. Из тупика парадов, салютов и кумачовых полотнищ выруливаем на деполитизированный простор, где в синем небе золотятся маковки церквей и звучит далекий благовест заутреннего звона.
Сказывается усталость от бесконечных социальных экспериментов. Поэтому самыми крепкими, самыми притягательными и популярными становятся идеи возвращения к истокам, возрождения, реставрации. Не так важно, что именно возрождать, главное — не строить заново, не идти в который раз непроторенным путем. Такое общественное настроение понять легко. Другое дело, что вытащенные из прошлого идеалы — начиная от великой и процветающей Российской империи и кончая «неискаженным» марксизмом-ленинизмом — все это соблазн и миф. Точно такой же миф — идиллическое православие, легенда о Святой Руси. Официально-православная Россия не была христианизирована, не была евангелизирована на уровне личного мировоззрения и опыта. Об этом свидетельствовали и Победоносцев, и Розанов, и Соловьев, и даже Чехов: истово верующая Ольга из рассказа «Мужики» со слезным умилением произносила непонятные слова «дондеже» (пока не) и «аще» (если). В примитивной военной монархии, какой являлась Россия, церковь была госучреждением, Главпуром империи, и духовный подвиг отдельных ее служителей не меняет дела.
Идея государственного православия сохранилась в исторической памяти современных консерваторов, и вот уже церкви предлагается занять место КПСС в авангарде борьбы за светлое будущее (М. Антонов). Слово «духовность» со всевозрастающим церковным наполнением звучит с телеэкрана и со страниц газет так же часто и в тех же контекстах, как ранее — «партийность». Появилось кошмарное сокращение РПЦ, подверстывающее Русскую православную церковь к известному политическому ряду. Мне уже приходилось беседовать с молодыми людьми — слава богу, не священнослужителями, а церковными чиновниками, которые сами себя именовали «представителями РПЦ». Свято место пусто не бывает.
Бог — если отвлечься от чисто богословских истолкований — всегда был средоточием высших, непреложных нравственных норм. Но приходится говорить в прошедшем времени — «был». Во всяком случае, таким высшим судией был скорее «Неведомый Бог» давней российской глухомани, чем утонченный и одновременно очень рациональный и удобный Бог нынешних новокрещенцев. Тех, которые бегут в храм кто с партсобрания, кто из театра-студии, кто с националистического митинга, а кто и с эстрадного концерта, где впервые услышал имя Божье под аккомпанемент японского синтезатора.
Может ли свобода от аморализма породить мораль? Ведь теперешняя свобода — это, в сущности, Свобода-2, а Свобода-1 уже состоялась в революцию, когда были опрокинуты религиозные нормы, а их место занял сознательный революционный аморализм — подробно разработанная и официально утвержденная доктрина насилия.
Нарушилась гармония между Домом и Миром. В здоровой, то есть в устоявшейся, культуре долг перед государством и долг перед близкими и самим собою согласуются путем личного религиозного опыта. В Боге примиряются страх перед безличным государственным насилием и желание личной свободы. Свобода, отказавшись от Бога, высвободила страх, уничтоживший ее самое.
Направо пойдешь, налево пойдешь, прямо двинешься… Три дороги, три богатыря, запнувшиеся о камень безбожной свободы. Маяковский, Короленко, Горький. Маяковский сказал революционному аморализму безусловное «да» и своим самоубийством напророчил гибель вождей так называемой ленинской гвардии, изобретателей мясорубки, первыми сгинувших в ее горловине.
Короленко сказал столь же безусловное «нет» и беззвучно исчез в голодной Полтаве, оставшись в школьных хрестоматиях автором трогательных и скучноватых «Детей подземелья». Умнее всех оказался Горький. Авансировав свою моральную безупречность перед нынешними строгими судьями с помощью «Несвоевременных мыслей» (как чуть раньше авансировался перед большевиками с помощью романа «Мать»), Горький принялся строить компромисс. Увы! Поле исторической битвы осталось за ним. Компромисс между людоедской практикой государства и естественным стремлением к мирной домашней жизни создавался по мере того, как расхристанные бойцы революции заменялись аккуратными чиновниками. Этот компромисс, подменивший былую гармонию Дома и Мира, представлял собой устойчивую смесь, составленную из военно-бюрократических традиций, верности приказу, а иногда и слову, из преданности начальству и узкому кругу близких, а также из своеобразных заменителей честности. Каждый, даже самый жестокий и тупой, чиновник хоть раз да за кого-то заступился, хоть раз да возразил начальнику, и не уставал напоминать об этом блистательном факте. Сюда же обычно прибавлялась и элементарная добродетель в семейной жизни. По мере ослабления репрессий (1950 — 1970-годы) сформировался комплекс «лично порядочного человека», с ударением на слове «лично», что подразумевало всеобщую замаранность в непочтенных общественных делах. Личные связи между людьми делались тем сильнее и важнее, чем больше ослабевали политические. Страх из недостойного чувства превратился в уважительную причину политического безразличия. «Почему же вы молчали?» — «А мы боялись!»
Но вне политики на «лично порядочного человека» можно было, безусловно, рассчитывать. При этом мера его житейской надежности была прямо пропорциональна степени его консерватизма. Морально растленное общество сковывалось ритуалами «порядочности». Очевидно, здесь мы имеем дело с нравственной ценностью традиции как таковой. Традиция обладает странным свойством уравновешивать доброе и злое, сглаживать, примирять противоречия. Отказ от традиции — даже во имя свободы — оборачивается уничтожением норм человеческого общежития, разрушением более или менее приемлемых форм социального поведения. Что за мораль идет на смену революционному аморализму и застойно-консервативному кодексу «личной порядочности»?