Ртуть и золото - Елена Леонидовна Ермолович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мотька, кошкина отрыжка! Вот ведь не ждал, не чаял!
Бледный щербатый Мотька вздрогнул, присмотрелся – и тоже узнал:
– Трисмегист, Ванюта! Здравствуй, брат! – и с размаху заключил монаха в объятия, не забывая при этом трясти его и охлопывать. – Какими судьбами?
Другой монах только голову повернул, но не шелохнулся на своем месте – видать, Мотька был ему незнаком.
– Странствуем, – потупился вроде как смущенно Трисмегист, оглаживая на груди – и рясу, и икону под нею, и кольчугу. – А ты, Мотька, все человеков уловляешь? – спросил он шепотом, и Мотька в ответ произвел церемонный поклон, наподобие придворного:
– Промышляем. Охотимся. Для шкурки, а не для мясца охотник изловил песца…
– Одним песец, другим… – продолжил было за него Трисмегист и вдруг велел, прервав свою басню: – Проводите нас с ребятишками до околицы, а то как бы другие нас в дороге не хлопнули. Развелось народу в лесах, никакого порядка…
– Святое дело, – отозвался нежданно галантный Мотька. – Только и ты не обессудь, напомни Виконту о скромных тружениках, что в лесу в ничтожестве обретаются.
– Как не поведать – о том, как вы нас в дороге от татей спасли. Ведь спасли же, верно, Мотенька? – и Трисмегист опять сам своей шутке рассмеялся.
Яков с интересом слушал этот престранный диалог и понимал, что вот только что избежали они очередной беды и обрели нежданного союзника – в страшных кунцевских лесах. Фимка же, почуяв опасность, в уголке распихивал за щеки свои ювелирные сокровища – как обезьянка.
И Мотька не обманул – карета мчала до Москвы под невидимой охраной, и вдоль дороги все вздрагивали лесные ветви, и зоркий Яков различал среди ветвей разбойничьи шапки. А по ровному полю – летел за ними на гнедом скакуне сам Мотька, да как только показались первые домишки – пропал, будто растаял.
На въезде в Москву путников уже поджидали – карете заступили путь два монаха немонашеского вида, высоченные, толстенные и безмолвные, словно двое из ларца.
– Это за мною, – сказал Трисмегист, поманил за собой огромного своего спутника и был таков. Правда, на выходе повернулся к Якову и пообещал:
– Разыщу тебя в Москве, пошепчемся, – и только его и видели.
Фимка привычным жестом проверил свой пояс с драгоценностями – и удрученно застонал. Три кошеля из пяти были срезаны – аккуратно и незаметно.
– Ты же во рту прятал, – попытался утешить его Яков. – Ведь лучшее, наверно?
– Так проглотил, – вздохнул грустный Фимка. – Все лучшее – проглотил. Тряхнуло на кочке – и я их того…
– Это дело поправимое, – улыбнулся Яков. – Только про ямы сортирные теперь надолго забудь, заведи себе горшок.
– Я знаю, – расцвел Фимка смущенной улыбкой. – Такое со мною не в первый раз.
Яков Ван Геделе
Кучер отвязал для него из багажа докторский саквояж и дорожный тощий сидор. Яков закинул мешок за спину, взял саквояж в руку, инструменты весело брякнули внутри. И, словно в ответ на этот бряк, раздался отовсюду одновременный, дружный колокольный звон – церкви созывали паству к заутрене. Яков запрокинул голову – звонили со всех московских колоколенок, со всех сорока сороков, отрадно и согласно, на все лады – и тонко, и басовито, и с переливами… Ничего не изменилось в Москве со времен его детства – белый снег до самых крыш, копья сосуль, сутулые деревянные домики, и на каждом углу – часовенка или церковка. И улицы не чищены, и прохожие пуганы, и тати зарятся из каждого закоулка – все как прежде было. Вороны, поднятые звоном с куполов, скандальной стаей кружили в небе и каркали – на непутевые головы. «На свою голову и каркаете», – подумал по-русски Яков, сам себе толком не веря.
Все по-прежнему осталось в Москве. Все – кроме него самого. Последний год чуть-чуть не переломил хребет молодому доктору. Сперва – неудача за неудачей, как будто ведьма нашептала. Скандал в Испании, с нарушением этикета, потом выдворение их обоих – из цесарской столицы. И болезнь его шевалье, долгая, смертная, начавшаяся в пути и закончившаяся в кенигсбергском госпитале. Патрон его, шевалье де Лион, болел и умер – у Якова на руках. Яков бессильно наблюдал, как рассыпается в прах, протекает сквозь пальцы его блистательный кавалер, и с ним вместе рассыпается и гибнет и его, Якова, блистательная карьера. В последний месяц Яков делал вещи наивные и бессмысленные, чтобы хоть как-нибудь спасти его – и пастора приводил, и знаменитого кенигсбергского знахаря.
– Это тофана, мальчик. От нее нет лекарства, – так сказали ему и пастор, и знахарь, и сам де Лион. Шевалье лежал на постели, иссохший и черный, как ноябрьский лист, и вся подушка была – в выпавших его волосах.
– Не прикасайся ко мне – даже поры мои ядовиты, – предупреждал он, когда Яков тянулся – стереть испарину, ртутью бежавшую по истончившейся серой коже.
Такова расплата за шпионское счастье. То самое, что – балы, гризетки, опасные связи. Яд аква тофана. Яков не знал, кто был убийца, подсыпавший яд, – а шевалье не выдал. Яд, без вкуса, цвета и запаха, как вода. Отравленный умирал в течение месяца или двух, в смертной тоске, в великой печали. И не было спасения.
Немногие владели секретом этого яда, столь немногие, что их и звали так – господа Тофана. По легенде, им нельзя было продавать свой секрет, иначе – позор и смерть. Катарина Десэ и две другие, итальянские Тофаны торговали смертельной водой – и окончили дни свои на костре и в тюрьме. Но яд можно было подарить или выменять – на ночь любви, например…
Яков так и не узнал, кто был их Тофана, их убийца, мужчина ли, женщина. Но понял вскоре, что многие полагают – что Тофана он сам, Яков Ван Геделе.
Он и прежде знал, какие слухи идут о них с шевалье. Дипломаты вообще распускали друг о друге сплетни – как завистливые монахини. Яков был накоротке со своим патроном и видел в нем друга, и даже отца, пусть и были они почти что ровесники. Шевалье де Лион многим хвастался своим личным хирургом – с восторгом, быть может, несколько неуместным. О том, как умен его Ван Геделе, и как образован, и сколь искусен. Многие видели в их близости греховную связь, но это было глупой, бездарной ложью. Оба, и Ван Геделе, и де Лион, любили женщин, и