Вечеринка - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какие таблетки! Чего я не знала? – Марина схватила ее за плечо.
– Марина, вы руку мне так оторвете!
– Скажите, чего я не знала? Чего?
– Да глупости все это! Мне нужен Юра.
– Сейчас позову я вам вашего Юру! Но вы мне скажите, чего я не знала?
Странное выражение сверкнуло на истощенном Машином лице. В нем была и жалость, и пересиливающая все жестокая радость, напоминающая радость обозленного ребенка, который не может удержаться от того, чтобы не ударить животное.
– Прошлой зимой я случайно увидела вашего мужа в ГУМе, в ювелирном отделе. С девушкой. Похожей то ли на киргизку, то ли на узбечку. Они стояли над прилавком, он обнимал ее. Продавщица им что-то показывала.
– Ты врешь, – прошептала Марина. – С узбечкой?
– С узбечкой. А может, с киргизкой. Хорошенькой.
И Маша нажала на кнопку звонка. Выскочила пьяная и растрепанная Валя в наполовину расстегнутой блузке.
– Во, девки пришли! У нас уже танцы вовсю!
За ее спиной вырос лыжник и, не говоря ни слова, перешагнул порог, взял Машу под руку.
– Обопрись на меня, – глухо сказал он. – А я собирался домой. Опять разболелось?
Она вся прижалась к нему и молча кивнула.
– Пойдем потихонечку. Не напрягайся. Сейчас станет легче. Ты примешь лекарство, я чай тебе сделаю с медом, с лимончиком…
Валя растерянно проводила их глазами и хотела было втащить Марину в квартиру, где из-за дыма ничего не было видно, а от людей остались одни расплывчатые и громоздкие силуэты, но Марина оторвала от себя ее пальцы и, толкнув подъездную дверь, выскочила на улицу. Ее обдало волной холодного воздуха вперемежку со снегом, но она не почувствовала холода: тело болезненно горело.
– Ты что, изменял мне? Ты мне изменял? – вскрикивала она и шла вперед, не разбирая дороги, то и дело проваливаясь в снег.
Когда его хоронили, был жаркий и светлый день. На кладбище все цвело, все пахло: листья молоденькой сирени, листья акации, трава, земля. Марина прижимала к себе Олю и Лену, дрожащих и плачущих так сильно, что когда она опоминалась на секунду и слышала, как они плачут, ей становилось страшно. Она не замечала никого вокруг, хотя народу было очень много, и все подходили к ней, заглядывали в ее лицо под черным кружевным шарфом, трясли руку, целовали и обнимали ее. Она прижимала к себе девочек, чувствовала их огненно-горячие голые плечики, их мокрые от слез щеки, их потные волосы, но даже девочек она не видела: перед глазами висела какая-то дымовая завеса. Потом стали подходить прощаться, и дымовая завеса упала, все стало отчетливым: Володя – настолько чужой, непонятный, что, может быть, это был кто-то другой, а он, настоящий, ушел тогда, ночью, когда сгусток крови попал прямо в сердце, цветы, ярко-красное море цветов, знакомые лица. Вот мама, вот брат, а вот знаменитая эта артистка, три родинки наискосок от виска… Не помню фамилию. Да и зачем? Лица опять начали расползаться, как мокрая газетная страница, но одно лицо она напоследок разглядела так отчетливо, как будто оно высунулось из окна быстро набирающего скорость поезда, и его ярко осветило солнцем. Лицо было совсем молодым, воспаленным от слез, с узкими черными глазами. Киргизка, а может, узбечка, рыдала, но звука рыданья Марина не слышала.
Она провалилась в сугроб обеими ногами и сообразила, что добрела до пустыря, за которым была узенькая замерзшая речка. Метель утихла, и на небе показался бледно-золотой полумесяц, который прежде закрывали морщинистые тучи, но, в конце концов, они отступили, и снежная, белая, словно фарфоровая, настала глубокая зимняя ночь. Марина опустилась на корточки в снег и сжалась в комочек. Ни идти, ни даже просто стоять не было сил. Ей хотелось одного: исчезнуть. Причем как можно тише, незаметнее, не оставить после себя даже тела. Исчезнуть, и все.
Пустырь был безлюден. На той стороне узкой речки чернела деревня, по-зимнему мертвая.
Вдруг все осветило машинными фарами. Знакомая серая «Волга» подъехала к сугробу и остановилась.
– Нашел! – сказал голос лыжника. – Вот она. Здесь.
– Марина! – Его перебил голос Маши.
Они вышли из машины, и лыжник сильными руками вытащил Марину из снега. Теперь они стояли втроем, в темноте. Фары почему-то погасли, а золотой полумесяц был слишком слаб, чтобы хоть слегка осветить далекую землю. Марина была мокрой, белой от снега, а у Маши из-под накинутой поверх голубого халата шубы уродливо чернели разношенные валенки, напоминая лапы какого-то фантастического зверя. На лысой ее голове был платок.
– Я вам наврала, – прошептала она. – Я все наврала вам. Придумала все это.
– А как же узбечка? – спросила Марина. – Узбечка была. Я сама ее видела.
– Я тоже. На кладбище. Ну, что с того? Узбечка была. Остальное – вранье.
Лыжник открыл дверь, все трое сели в машину. Марина чувствовала, что ее обманули. Что тогда, на лестнице, Маша сказала чистую правду, но сейчас это уже не имело значения.
В Израиле не было вшей. Никогда. Вокруг все чесались: то Сирия вместе с Египтом, то Африка. Уж про Эмираты и не говорим. А по Тель-Авиву гуляли ребята – в сандалиях на босу ногу, с оружием – и им хоть бы что. Свободно гуляли, смеялись, шутили. Поскольку – хоть в лупу смотри – нету вшей. Никто посторонний их не беспокоил. И это бы долго еще продолжалось, когда бы не мощные волны истории. Опасное и безрассудное дело – все эти несносные волны. Вот люди спокойно живут в Эфиопии. Подоят козу, соберут урожай, потом потанцуют вокруг огонька. И вдруг их срывает с насиженных мест. И люди, себя забывая, несутся в далекий Израиль. К своей белокожей еврейской родне. Они, разумеется, не понимают, что все это – лишь материал для истории, и думают, что их там все заждались. А как же: ведь тоже евреи. Шолом!
Представьте себе удивление местных. Народ понаехал – совсем удивительный. Черны, как безлунная ночь. Все пытаются костры развести в своих новых квартирах, жертвоприношения втайне справляют. Ну, нечего делать: привыкнут, конечно. Одно поколение минет, другое. Спешить вроде некуда. Не их ведь вина, что пришлось перепрыгнуть из первобытно-общинного строя, уютного, в какой-то немыслимый гвалт достижений то разных наук, то совсем разных техник.
К тому же обратно везти в Эфиопию (с узлами их пестрыми да со старухами!) – совсем неподъемное дело. Намного труднее, чем в жаркой пустыне еще один город построить. Намного!
Взялись за детей. Ведь в них, в детях, вся жизнь. Хоть в белых, хоть в черных, хоть в ярко-оранжевых. Рванули в просторные школы, сверкая своим громким смехом, детишки приезжих. Сначала и здесь было очень непросто: куски черной шерсти валялись под партами, обломки зубов, сгустки крови, слезинки… Однако же: справились, и постепенно наладилась жизнь под большим общим солнцем.
И вдруг… Нет на свете противнее слова, чем это вот быстрое, юркое «вдруг»! Народ стал чесаться…