В польских лесах - Иосиф Опатошу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мордхе сидел, раскрасневшись, смотрел, как у дедушки дрожат руки, а тонкие губы складываются точно так же, как у его матери, и ему было обидно, что дедушка то и дело плохо поминает отца. В этот раз он уже не мог смолчать:
— Тогда дедушка не должен был выдавать свою дочь за моего отца!
— Грубиян! — крикнул раввин и вскочил с места.
Когда гнев его прошел, он положил руку на плечо внуку и добродушно промолвил:
— Трудно быть учителем, трудно! Вспыльчивый человек не может быть наставником… — И вышел из дому.
Первый год Мордхе делал большие успехи, и в местечке говорили, что из него выйдет толк.
Но Мордхе не мог ужиться с дедушкой, его тянуло обратно в лес. К тому же он заметил, что ешиботники в синагоге считают его скромником и в его присутствии перестают цитировать книгу законов о брачной жизни, которую почти каждый из них знал наизусть. Ему стало обидно.
Он украдкой начал искать запретные места, упивался ими и удивлялся, что до сих пор их не замечал, не понимал их смысла. А ведь читал неоднократно! Ему бросилось в глаза, что страницы эти потрепаны более других; во многих фолиантах трудно было даже различить буквы — так их зачитали…
Каждый раз, когда Мордхе перелистывал очередной фолиант, он вдруг останавливался, оглядывался и краснел. Он был убежден, что остальные смотрят на него, угадывают его мысли. Тогда он переворачивал страницу, все громче и громче распевая текст и стремясь прогнать грешные мысли. Чем громче он пел и чем сильнее раскачивался, тем явственнее всплывала в его воображении невеста, с которой он никогда в жизни не обменялся ни словом. И каждый раз, когда он думал о ней, она представлялась ему в образе Рохеле, дочери арендатора.
Едва дедушка уходил в синагогу, Мордхе украдкой забегал в раввинскую комнату и торопливо листал фолианты, один за другим, боясь, чтобы дедушка его не застал, и внутренне стыдился самого себя. Но в дедушкиных фолиантах определенные страницы были тоже потрепаны больше, чем другие. И теперь, когда Мордхе сидел за столом против дедушки, смотрел на его жидкую бородку, исхудавшее лицо и кошачьи глаза, ему всякий раз приходила в голову мысль, что старик запирается в раввинской комнате, перелистывает фолианты и испытывает такую же внутреннюю дрожь, как и он, Мордхе.
Он стыдился смотреть дедушке в глаза, ругал себя и никак не мог поверить, что его дедушка, благочестивый и богобоязненный еврей, пропитанный запахом пергамента, старинных книг и рецуэс[14], подвержен искушениям. Конечно, нет! Что это ему пришло в голову?..
Мордхе ходил задумчивый: греховные мысли завладели им, и он никак не мог их преодолеть.
Тогда-то и случилось нечто такое, что совершенно изменило жизнь Мордхе. Раввин к тому времени настолько одряхлел, что не мог больше учить Мордхе, и передал его молодому хасиду. Тот целыми часами, вместо того, чтобы заниматься с Мордхе, шагал по синагоге. Устав от постоянной ходьбы и самоуглубления, он садился возле ученика, сжимал его руки, как бы боясь, чтобы тот не сбежал, и принимался тихо посвящать Мордхе в основы хасидизма. Мордхе привязался к молодому человеку. Он перестал изучать Талмуд, целыми днями шатался с молодыми хасидами, упивался рассказами о реб Менделе. Его тянуло к ребе, и он решил без ведома родителей поехать в Коцк.
Поездка в Коцк казалась Мордхе прогулкой в лес, где он, бывало, пропадал по нескольку дней. До последнего момента он не думал о том, где достать денег на дорогу, не строил никаких планов, был уверен, что, когда понадобятся деньги, они найдутся.
В субботу, в сумерки, во время вечерней молитвы, когда реб Мойше был в синагоге, Мордхе отыскал в жилете, который дедушка носил в будни, ключ, открыл сундук и вынул оттуда пятьсот злотых. В тот же вечер, когда Мордхе, вернувшись поздно домой, собрался укладывать свои вещи, к нему зашел служка.
— Дедушка тебя зовет.
В раввинской комнате сидели дедушка и отец невесты Мордхе реб Фишл.
— Мордхе, ты взял из сундука пятьсот злотых? — спросил раввин.
Мордхе покраснел, задумался на минуту и потом ответил:
— Взял.
— В субботу?! — прошипел старик, вскочил и отпустил Мордхе пощечину. — Ты осквернил субботу, вероотступник! Фишл, расторгни брачный договор. Мой внук — вор! Слышишь?..
— Я слышу, ребе!
К утру Мордхе был уже в лесу.
Двойреле плакала от радости, целовала сына. Мордхе смотрел на отца, ждал, чтобы тот подал ему руку[15]. Авром стоял в стороне, улыбался, но руки сыну не подавал.
— Почему ты вдруг вернулся, мое золото?
— Я не мог ужиться с дедушкой!
— Ну и новость! А отец невесты тебя отпустил?
— Я больше не жених.
Авром взял добрую понюшку табаку, три раза чихнул так, что стекла задребезжали, вытер руку о длинную бороду и переглянулся с Двойреле, которая стояла с распростертыми руками, будто случилось величайшее несчастье. В душе Авром был доволен, что Мордхе ушел от тестя. Невеста ему тоже была не совсем по душе. Но история с пятью сотнями злотых ему очень не нравилась.
— Ты, значит, обокрал дедушку? Дожил я до радости! Ты для этого до шестнадцати лет изучал Талмуд?
Несколько дней Авром сердился и не подавал Мордхе руки, пока Двойреле не начала плакать, говоря, что Авром отравляет ей жизнь. Тогда Авром примирился с сыном и позвал его с собой в лес.
Мордхе заметил, что отец постарел и редко теперь выезжал из лесу. И хотя с каждым днем Авром становился все набожнее, он тем не менее иногда поддавался соблазну: после обеда, когда девушки-рыбачки черпали воду из колодца во дворе, он выходил на веранду поговорить с ними и протянуть для поцелуя свою руку.
Леса в Польше редели. Старый помещик, длинноусый шляхтич со старинным гербом на стене дома, с двуствольным ружьем над кроватью, действительный хозяин деревни, показывался все реже. Но он охранял свой лес, как и свое старинное происхождение, как свои тяжелые, медью окованные сундуки, где с незапамятных лет хранились старинные серебряные ковши с польскими монетами.
Лишь очень редко старый шляхтич срубал дуб. Один, не более. Никогда он не продавал дубовой рощи, знал, что в священных дубовых лесах его предки воздвигали гонтины[16]. Там вокруг вечного огня кружились голубоглазые, полунагие жрицы, увеселяли старейших, принося жертвы белогрудой Каледе, стыдливой Маджане, которая каждую весну отдавалась земле, расцветала и приносила плоды. А мудрый Святовид стоял против огня и, положа руки на толстый живот, сиял от радости, глядя, как его дочери, прекрасные жрицы, в медных тазах курили фимиам, бросались, окутанные облаками благовония, на свежие белые овечьи шкуры и пели, колдовали.